Форум » Искусно об искусстве » 1 ноября 1917 года родился Кулиев Кайсын Шуваевич. » Ответить

1 ноября 1917 года родился Кулиев Кайсын Шуваевич.

ТОМИК: Кайсын Шуваевич Кулиев родился 1 ноября 1917 г. в старинном балкарском ауле Верхний Чегем в семье скотовода и охотника. Вырос в горах. Ребенком, потеряв отца, прожил трудное детство, очень рано начал работать. В 1926 г. поступил в только что открывшуюся школу в Нижнем Чегеме, где впервые увидел книги, начал учить русский язык. В 10 лет написал первые свои стихи. После школы учился в техникуме в Нальчике, заполняя толстые тетради своими стихами. В семнадцать лет стал печататься в газетах. В 1935 г. Кулиев приезжает в Москву и, хотя твердо решил стать поэтом, поступает в Театральный институт (ГИТИС), где изучались все области искусства и культуры, чтобы стать хорошо образованным человеком. Одновременно слушал лекции в Литературном институте, продолжая писать стихи. В 1939 г., окончив институт, возвращается в Нальчик, преподает в учительском институте литературу. В 1940 г. выходит первая книга стихотворений «Здравствуй, утро!». В 1940 г. Кулиев был призван в ряды Красной Армии, служил в парашютно-десантной бригаде. Весной 1941 г. бригаду направили в Латвию, где Кулиев и встретился с войной. После тяжелых боев под Орлом был ранен, попал в госпиталь. Писал много стихов, которые печатали в газетах «Правда», «Красная звезда» и др. Позже воевал на Сталинградском фронте уже в качестве военного корреспондента газеты «Сын Отечества». Участвовал в боях за освобождение южных городов, снова был ранен, долго лечился в госпиталях. В годы войны написал несколько циклов стихов — «В час беды», «О тех, кто не вернулся»,«Перекоп». В 1945 г. Кулиев уехал в Киргизию, где работал в Союзе писателей (по рекомендации Н. Тихонова), писал стихи, но не мог публиковать их (балкарский народ был переселен Сталиным во время войны). Занимался переводами. В мае 1956 г. Кулиев приехал в Москву, где Н. Тихонов способствовал изданию книги стихов «Горы»(1957); в этом же году в издательстве «Молодая гвардия» вышла вторая книга — «Хлеб и роза». В середине 1950-х годов Кулиев вернулся в Нальчик, где, наконец, смог стать профессиональным литератором. Один за другим в свет выходят поэтические сборники: «Раненый камень» (1964), «Книга земли» (1972), «Вечер» (1974), «Вечерний свет» (1979), «Краса земная» (1980) и др. Скончался К. Кулиев в 1985 г.

Ответов - 17

ТОМИК: Уходит светлый день, но, не горюя. От всей души его благодарю. – Спокойной ночи, море! – говорю я, – Спокойной ночи, парус! – говорю, Над синим морем свищет ветер вольный, И, глядя на вечернюю зарю, Я говорю: – Спокойной ночи, волны! Вы так играть устали! – говорю Ах, ветер, зря усталости не прячь ты Спокойной ночи, перестань свистеть – Спокойной ночи! – говорю я мачте Уставшей за день гнуться и скрипеть – Спокойной ночи, звезды, звери, рыбы Спокойной ночи, жители морей! А я не сплю. Ищу я бурю, ибо Хочу сказать «спокойной ночи» ей.

Че_: это был поэт...

Мао: Мой край родной, Кавказ любимый, Я родился у скал твоих, И пепельным крылом орлиным, Махал ты мне с вершин седых Зеленой веткою чинары Ласкал ты нежно гор узор, А в вышину летел бездонных Рек неуёмный разговор... С Эльбруса снежной седловины, Сметая все живое на пути, Летели дикие лавины, И скалы рушили они... Баксана рев и гул Чегема Мне снятся часто по ночам... Глотнул бы я шипящего нарзана, Чтоб было сладостно губам... Я вспоминаю земляка-поэта, Того, стихи чьи - радость для души.... И строки эти я посвятил Кулиеву Кайсыну, Тому, чье слово в сердце отложил...


smile ))): ПЕСНЯ МАТЕРИНСКОМУ ЯЗЫКУ Язык материнский, как сладостен ты Высоким значеньем своей правоты. Глупей меня не было б, если бы я Лишился тебя на пиру бытия. Ты — мужества голос, свобода и честь, Грядущему Прошлого мудрая весть. Свет звезд над безмолвием белых вершин, Ты тяжестью времени несокрушим. На Празднике жизни народа дана Тебе откровений его глубина. Он дал тебе твердость, и силу, и ту, Подобную горным ручьям, быстроту. Героев отвага в тебе, и краса Весеннего солнца, и птиц голоса, Шуршание ветра в вершинах чинар, Цветущего мака пунцовый пожар, И горного тура осанка, и зной Июньского полдня, и дождь навесной, И нежность влюбленных, и лунная тень, И ночь, и рассвет, открывающий день, И цокот копыт по уступу горы, И сок на разломе арбузной коры. Как снег на Эльбрусе, ты вечен и чист, Пожаром пылает кизиловый лист. Зима — на пороге. И ночью и днем Ты греешь нас вместе с домашним огнем Преданьями лета, зимы и весны. Ущелья и горы тебе не тесны. Я знаю: народ без тебя — не народ. Ты судьбы народные движешь вперед. И в тяжкие годы в туманной ночи Убить не сумели тебя палачи. Язык материнский, воистину ты Достоин вскормившей тебя высоты. И мужества мудрость твоя глубока, Служившая старцам и детям века. Язык моей жизни и Песни, Народ, Создавший тебя, никогда не умрет. Возлюбленный с детства язык матерей — Надежда народа и жизни моей. Язык материнский, дарованный мне, Светивший во тьме, не сгоревший в огне, Я смертную гибель приму за твое Достойное славы земной бытие. Ценой моей жизни и смерти живи, Бессмертный язык материнской любви! Живи и красуйся во веки веков На празднике равенства всех языков! 1978

smile ))): СВАДЕБНАЯ ПЕСНЯ Чтобы вас поздравить ныне, Снизошел с вершин рассвет И разлился по долине Синий свет, зеленый свет. Жизнь пусть будет ваша чистой, Как рассвет в горах лучистый. Ой, невеста, ой, Ой, жених, ой! Пусть, как двор ваш, полон света Будет дом, чтоб в нем была, Вашей радостью согрета, Жизнь, как свадьба, весела, И в конце, как и в начале, Как на свадьбе, вам кричали! Ой, невеста, ой, Ой, жених, ой! Как с зурной не расстается Горской песенки мотив, Пусть же ваша жизнь споется С песней гор и с песней нив, С долгой песнею дороги, Где не ведать вам тревоги, Ой, невеста, ой, ой, жених, ой! В жизни нет любви незрячей, Как беда в нее ни дуй,— Быть ей зоркой и горячей, Словно первый поцелуй. У любви всю жизнь во власти, Мира вам, согласья, счастья, Ой, невеста, ой, Ой, жених, ой! 1978

smile ))): ЧЕРНЫЙ КОНЬ УМИРАЕТ НА БЕЛОМ СНЕГУ Смерть поблажек не знает, И, упав на бегу, Черный конь умирает На белом снегу. По дорогам горячим Нес он всадников вскачь, Где бы ни было скачек, Он не знал неудач. Повидал он немало Рек и склонов окрест. Привозил он, бывало, Тонкостанных невест. Он летел по дороге, Он спускался с горы, Были тонкими ноги, Были уши остры. Черный конь погибает От жилья вдалеке, И слеза застывает На печальном зрачке. Сил своих он для дела Никогда не жалел. К цели мчаться умел он, А петлять не умел. Снег на склоны сползает, Увядают цветы. Черный конь погибает. Жаль такой красоты. Смерть поблажек не знает, Всех сгибает в дугу. Черный конь умирает На белом снегу. 1964

ТОМИК: smile ))) ЧЕРНЫЙ КОНЬ УМИРАЕТ НА БЕЛОМ СНЕГУ мое любимое стихотворение!!!!

Каа.: Не верю тем, чьи никогда Глаза печалью не туманятся. Я знаю плачет и вода Пред тем как льдом она затянется Река грустит как мы с тобой, Хотя и знает : все изменится Придет весна и вновь листвой Ольха на берегу оденется Без грусти лист не упадет Без боли ветка не сломается Без тяжких мук не тает лед И льдом трава не покрывается Мне видится в закате дня Стекает на дорогу пыльную Слеза крестьянского коня Что тянет ношу непосильную. Поэты, знаете ли вы Печаль травы под корень скошенной? Боль выгорающей травы И женщины любимым брошенной? Уменье жить и нее страдать – Благое свойство не любившего Заботой согнутую мать И брата на войне погибшего Не станет людям веселей От показного молодечества Легко любить все человечество Соседа полюбить сумей

Каа.: Открытие всегда необратимо Что сделано того назад не взять Когда Эйнштейн узнал о Хиросиме, Он ничего не в силах был сказать… Когда-то, строя цепь своих теорий, Он не предвидел городов в дыму, Не знал, что для кого-то станет горем Закон, пока понятный лишь ему Так, значит, все его труды и бденья, Все то что счастье принести могло, Безумный мир во зле и ослепленье Так просто обратил себе во зло. Во все столетья путь открытий труден,- Что сделано, того не взять назад. И Прометей, огонь принесший людям, В том, что дома горят, не виноват. Открытие всегда необратимо, И перед ним его создатель – раб … Молчал Эйнштейн, узнав про Хиросиму, Он был, как я, беспомощен и слаб. +++++++++++++++++++++++++++++++ Я видел как селенья догорали Как люди умирали на снегу Я видевший как люди умирали Не ненавидеть смерти не могу Я знал людскую злобу, зависть, лживость, И на до мной гремел напрасный гром, Познавший на себе несправедливость, Я не могу не быть ее врагом. Над раной может только тот смеяться, Кто в жизни не был ранен никогда. Я не могу беды не опасаться, Я знаю какова на вкус беда. Один и тот же сон мне часто сниться – Над городом летящий самолет. И я боюсь что сына мать лишиться, Что юноша к любимой не придет Я видевший и хоронивший павших О мире человечеству молюсь, И голодавший сам и холодавший Я голода и холода боюсь! И - сам прошитый пулями насквозь- я Сегодня упиваюсь мирным днем Я славлю камни, яблони, колосья И вертел над пастушеским огнем

Каа.: Тому кто придет вслед за мной Прости не все каналы я пророю, Не все пути, не все дома построю. Работы хватит и тебе с лихвой, И будут птицы черные порою Кружиться над твоею головой. И ты стирать до крови будешь ноги, Крутой одолевая перевал, И ты, быть может, загрустишь, в тревоге, И ты устанешь тоже на дороге, Как некогда и сам я уставал. Как всякое на свете поколенье, И ты всю землю примешь во владенье И сам ты будешь ночи на пролет Глядеть на дождь, как будто с сотворенья Дождь над землею первый раз идет. И, сидя с милой на траве примятой, Ты будешь с жаром говорить, любя, Слова, что были сказаны когда-то, Ты заблуждаться будешь, веря свято, Что я не говорил их до тебя. И ты захочешь мир собственноручно Переиначить и перекроить, И песню наших лет сочтешь ты скучной И новую попробуешь сложить, Не принимая ничего на веру, Мы не умеем следовать примеру, Мгновенно отличать от правды ложь, И мудрость мудрых, хоть и старых правил, Которые в наследство я оставил, Ты сам откроешь и тогда поймешь.

Каа.: Балкарское село, в котором родился К., было расположено высоко в горах на границе Балкарии и Сванетии. По словам поэта, его предки издавна жили здесь и были охотниками и скотоводами. Рано потеряв отца, он с детства познал тяготы жизни, воспитывался в многодетной семье. Мальчик рос в окружении высоких, суровых скал Чегемского ущелья. Видел полеты орла в куполе неба, быстрые реки, боль раненого тура, нежность первого подснежника; он часто слушал старинные предания и песни народных сказителей - все это впитывалось художественным сознанием будущего поэта и в дальнейшем нашло свое отражение на страницах его книг. Одной из ярких страниц в биографии поэта явилась учеба в Театральном институте им. А. Луначарского, которую он совмещал с занятиями в Литературном институте им. А. Горького (1935-1939). К. всегда с любовью отзывался о годах, проведенных в Москве, как о периоде накопления интеллектуального капитала. Его общение с талантливыми деятелями искусства, посещение московских театров, музеев, выставок живописи во многом оказало воздействие на формирование личности поэта, человека высокой культуры, обладающего тонким художественным вкусом. К. неоднократно избирался членом Правления Союза писателей СССР, РСФСР, первым секретарем Правления Союза писателей КБАССР; награжден орденом Ленина, двумя орденами Трудового Красного Знамени, орденами I и II степени, медалями Отечественной войны I и II степени, К,- лауреат Государственной премии РСФСР за книгу «Раненый камень» (1966); Государственной премии СССР за «Книгу земли» (1974); Ленинской премии (1990, посмертно) за книгу «Человек. Птица. Дерево» (1985), народный поэт КБР (1967). Творчество К,- вершина балкарской поэзии. Имя поэта вышло далеко за пределы его родины: стихи К. широко известны не только в России, но, во всем просвещенном мире. Более полувека охватывает период его литературной деятельности. Творчество К. направлено на утверждение добра, света, всех позитивных сил, помогающих человеку не только выжить в этом сложном, противоречивом мире, но и возвыситься духовно. Объектом внимания поэта служат вечные вопросы бытия - жизни и смерти, свободы и насилия, любви и ненависти, поэтому вряд ли они потеряют свою злободневность и актуальность. В поэзии К. нашли отражение радости и горести XX в. Он стал истинным летописцем духовного состояния своей эпохи. Выработанная им и воплощенная в творчестве ценностная система превратилась в духовный и нравственный ориентир для народа, устремленного к более совершенному миропорядку. Его поэзия - символ мужества, стойкости, благородства и преданности своей земле. Поэт, живший радостями и горестями своего народа, опирался на духовный опыт балкарцев, веками аккумулировавшийся в фольклорных памятниках. Человек большой культуры, он великолепно ориентировался в поэзии, в прозе, в живописи, в музыке Запада и Востока. И в своих творческих поисках был нацелен на вершины мировой культуры. Сегодня его имя стоит в одном ряду с выдающимися художниками современности. Значительность его личности приобретает еще большую отчетливость при взгляде на него из третьего тысячелетия, где по-прежнему востребованы гуманизм, внимание к человеческой душе и желание утвердить законы гармонии в жизни. Слагать стихи он начал в раннем детстве, заполняя первой пробой пера толстые ученические тетради. В 1940 г. в Нальчике вышла первая книга молодого поэта «Салам, эрттенлик!» (Привет, утро!). Наряду с декларативными и риторическими стихами, носящими лозунговый характер, в ней обнаруживаются и простые, безыскусные творения, близкие к художественному совершенству. Даже в зрелые годы поэт любил подчеркивать, что ему дороги его ранние произведения «Песенка горной речушки», «Песенка мальчика, скачущего на ослике», «Снежок», «Во дворе» и другие. Своим духовным учителем К. называл основоположника балкарской литературы, мыслителя и философа Кязима Мечиева, чьи стихи имели широкое хождение в народе, воспринимаясь как молитвы. Он был лично знаком с Мастером и считал его гениальным человеком. К началу Великой Отечественной войны К. закончил учебу в Москве, преподавал литературу в КБГПИ, затем служил в армии, сначала в Заполярье, позже под Ленинградом. Подлинные уроки мужества К. получил на фронтах войны, где ратный труд десантника-парашютиста он сочетал с работой военного журналиста. Его антивоенные очерки и стихи печатались в газетах «Сын отечества», «Правда», «Красная звезда», в журналах «Знамя», «Красноармеец»,-передавались по радио. Поэт принимал участие в боях за освобождение Москвы, Орла, Ростова, Украины, Крыма, Прибалтики. Суровые впечатления тех лет легли в основу его военной лирики. Он был неоднократно ранен. Сохранились фотоснимки, где раненый поэт, опирающийся на костыли, запечатлен на фоне военного госпиталя. День 8 марта 1944 г. стал переломным днем как в истории балкарцев, так и в личной судьбе поэта, разделившего горькую участь народа-переселенца. Благодаря усилиям членов Союза писателей СССР во главе с Н. Тихоновым, высшее руководство страны разрешило К. в виде исключения выбрать любое место жительства, кроме родины, Москвы и Ленинграда. Но поэт не мог быть счастлив в одиночку. Поэтому он отправляется в Киргизию, где ему суждено было провести долгие 11 лет. Позже поэт признавался: «Я счастлив тем, что в тяжелых условиях не махнул рукой на жизнь, не разуверился в ней. Мне оставались дорогими снежные вершины и примятая трава у дороги, поэзия Пушкина и музыка Бетховена. Я никогда не забывал о том, что не зря Прометей похитил огонь для людей; а в том, что порой на земле горят дома, Титан не виноват. Как хорошо, что никогда я не проклинал саму жизнь и не считал ее никчемной. Это один из центральных мотивов всего мной написанного. О моем отношении к жизни в трудные для меня времена достаточно веским свидетельством являются те же «Стихи, написанные в день рождения». Под ними стоит год 1949-й. Я старался не говорить жалких слов, унижающих достоинство человека». Поэт был всегда благодарен друзьям, которые поддерживали его в тяжелое для него время, не давали пасть духом. Среди них он называл Д. Кедрина, Б. Пастернака, Н. Тихонова, А. Твардовского и др. Широко известен отрывок из письма Б. Пастернака, адресованного во Фрунзе Кулиеву в 1948 г.: «Вы из тех немногих, которых природа создает, чтобы они были счастливыми в любом положении, даже в горе. Тот, кто очень рано или при рождении получает от нее несколько, все равно каких, нравственных, душевных или физических задатков, но выраженных до конца и не оставляющих сомнения, тот в завидном положении вот почему. На примере самого себя (а это ведь очень удобно: каждый всегда под рукой у себя), на примере именно этих выступающих определенных качеств рано убеждается он, как хорошо и в мире все законченное, недвусмысленное, исправное и образцовое, и на всю жизнь пристращается к самосовершенствованию и охватывается тягой к совершенству. Прирожденный талант, конечно, есть путь к будущей производительности и победе. Но не этим поразителен талант. Поразительно то, что прирожденный талант есть детская модель Вселенной, заложенная с малых лет в ваше сердце, школьное учебное пособие для постижения мира изнутри с его лучшей и наиболее ошеломляющей стороны. Дарование учит чести и бесстрашию, потому что оно открывает, как сказочно много вносит честь в общедраматический замысел существования. Одаренный человек знает, как много выигрывает жизнь при полном и правильном освещении и как проигрывает в полутьме. Личная заинтересованность побуждает его быть гордым и стремиться к правде. Эта выгодная и счастливая позиция в жизни может быть и трагедией, это второстепенно. В Вас есть эта породистость струны или натянутой тетивы, и это счастье». Поэт не уставал выражать слова признания в адрес киргизской земли и киргизского народа. Он обрел верных друзей среди литераторов Средней Азии. Дружбу с Чингизом Айтматовым он пронес через всю свою жизнь. Работал спецкорреспондентом местной газеты, занимался переводами и долгое время являлся председателем русской секции Союза писателей Киргизии. Он был делегатом II съезда писателей СССР как представитель Киргизской республики. Не писать поэт не мог. Однако опубликовать стихи для спецпереселенца было большой проблемой, поэтому изредка выходили в свет произведения К. под псевдонимом «К. Чегемли». Судя по автобиографическим заметкам поэта, годы изгнания явились для него порой интенсивного освоения произведений мировой культуры. В середине 1956 г. К. возвращается на родину. Творчество К. можно условно подразделить натри периода: 1930-40-е гг.-ранний период его творчества; 1944-60-е гг. - период, который можно назвать «Поэзией раненого камня»; 70-80-е гг.-позднее творчество поэта. Первый период характеризуется изображением гармонии мира. Основным лейтмотивом является радость первооткрытия лирического героя. Тема удивления пронизывает все его стихотворения. После трагических событий в судьбе его народа (1944) тональность лирики К. меняется, и драматическое мировидение становится доминантным. В 1964 г. вышел в свет сборник «Жаралы таш» (Раненый камень), который стал высшей формой художественного выражения народной трагедии, связанной с переселением: Я, над раненым камнем склонясь, горевал: / От огня почернел он, от горькой беды. / Он мне мертвым казался, и я тосковал, / Потому что хотел на нем видеть цветы. («Я над раненым камнем склонясь, горевал...». 1960). Поэт сравнивает раненый народ с раненым камнем и выражает надежду на возрождение соплеменников. В этом сборнике много антивоенных стихотворений, навеянных опытом солдата, прошедшего по трудным фронтовым дорогам. Подчеркивается абсолютная деструктивность войны, ее разрушительный характер. Война способна убить все живое. Она нацелена на символ самой жизни -материнское сердце: Первой пулей на войне любой / Поражает сердце материнское. / Кто б ни выиграл последний бой, / Но страдает сердце материнское. («Где-то стонет женщина вдали...». 1960). Произведения второго, самого плодотворного периода творчества К. были собраны и систематизированы в трехтомном издании, увидевшем свет в 1976-1977 гг. в Москве. Раздумьям над вечными вопросами бытия, осмыслению новой действительности посвящена лирика третьего периода творчества поэта. Художественным итогом деятельности позднего К. стала книга «Человек. Птица. Дерево» (1985), в которой автор с высоты прожитых лет и творческого опыта вновь обращается к темам любви, жизни, смерти, мужества. За этот сборник поэту была присуждена Ленинская премия (посмертно) в 1990 г. В этот же период К. было создано крупное прозаическое произведение - роман «Была зима», в котором синтезированы лирическая исповедальность и эпическая панорамность изображения исторических событий XX в. Действие происходит в Чалском ущелье, ставшем метофорическим обозначением Балкарии. «Я изменил названия, имена, но не изменил художественной правде»,- признавался поэт, рассуждая об особенностях романа. Обращался К. к эпической форме, им написано около 20 произведений в этом жанре. Исследователи выделяют среди его поэм такие жанровые разновидности, как: лирико-философская поэма, лирико-публицистическая поэма, лирико-исторический эпос, поэма-сказка, поэма-легенда, поэма-эпитафия. Следует подчеркнуть, что Кулиев - лирик по природе своего дарования, поэтому в его поэмах наблюдается доминанта лирического содержания над эпическим, и это во многом определяет жанровые особенности лиро-эпоса К. Тема «Кулиев - публицист» заслуживает особого внимания. Поэт занимался не только художественным самовыражением, но он был очень внимателен к творчеству собратьев по перу. В сборниках «Так растет и дерево» (1975) и «Поэт всегда с людьми» (1986) собраны критические статьи и эссе автора, посвященные его раздумьям о природе художественного творчества, о роли художника в общественной жизни. Поэт предлагает собственное осмысление традиций классиков русской литературы: Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Некрасова, Горького, Есенина, а также творчества своих современников - представителей многонациональной российской и мировой культуры. Эти сборники имеют не только литературоведческое, но и широкое культурологическое значение. Величие таланта К. трудно переоценить. В его творческой личности нашли гармоничное сочетание философ-мыслитель, гуманист, народный просветитель, тонкий лирик, искусный прозаик, переводчик, публицист и человек большого, редкостного обаяния и душевной щедрости. Его произведения неизменно привлекают внимание читателей устремленностью к свету и добру, умением воспитывать мужество и дарить чувство свободы. Не ослабевает к его поэзии внимание переводчиков: его стихи звучат на многих языках мира. Термин «каисыноведение» прочно вошел в литературный обиход, и в его орбиту включаются все новые и новые исследователи жизни и творчества великого поэта.

Каа.: КУЛИЕВ КАЙСЫН ШУВАЕВИЧ (1917-1985) Чингиз АЙТМАТОВ Трудно было начать эти заметки - ещё не умею думать о нём в прошлом времени. Кажется, вчера лишь, возвращаясь поздним вечером с юбилея, посвящённого памяти Тициана Табидзе, мы бродили по Тбилиси под вековечными платанами в окружении смутно маячивших очертаний гор, и луна плыла над миром. В гостиницу не хотелось. Как бы предчувствуя, что не много нам выпадет таких вечеров, Кайсын упивался стихами, завораживая и меня. Память его поистине была феноменальной. В его сердце жили Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Блок, Есенин, Низами, Физули, Пастернак, Твардовский, Верхарн... Он знал поэтов, как своих родных братьев. Любил и гордился ими. А сколько великих композиторов, художников, философов озаряли его жизнь! Но общение с ними было заповедным. Он готовился к нему. Должен явиться особый час, когда встреча могла бы состояться. И встреча случалась. Как, например, эта: Снег идёт, Как он шёл при моём отце, Снег идёт, Как он шёл для отца в Чегеме. Снег идёт, И, глазами следя снегопад, Наконец-то вчитаюсь я пристально в Лорку. Снег идёт, Над орешиной и алычой, Как в тот день, Когда шёл я из леса домой И с чинаровым хворостом ослик за мной. Снег идёт, Снег идёт, И, следя снегопад, Наконец-то я вслушаюсь зорко в Шопена. Снег идет Над орешиной и алычой, Снег идёт, Снег идёт, Снег идёт, Белый-белый!.. (Перевод О.Чухонцева) Поразительна инструментовка стиха. Лермонтов - белый снег, который, это ощущаешь почти физически, идёт. Величие и торжественность. Веришь, что именно в такие минуты воскресает прошлое. Кайсын Кулиев никогда не стремился к тому, чтобы, как принято говорить в обиходе, приобщиться к культурному наследию. Он иронизировал над благоприобретённой эрудицией ради эрудиции, считал это формой духовного потребительства, иждивенчества. Не овладеть, но - стать сотворцом прекрасного! Нерукотворного! То есть выстрадать его, пережить в своём сердце. И он был необычайно счастлив, когда имел святой повод признаться в любви к искусству. "О безымянные поэты моей древней земли, простые и великие! Я, знающий сегодня Данте и Шекспира, Пушкина и Мицкевича, удивлённый и восхищённый, склоняю голову перед силой вашего таланта! Вы слагали свои песни, вися над пропастью, идя за деревянным плугом или ночью проезжая верхом через тесное ущелье, откуда едва виден синий клочок неба с крупными звёздами. С тех пор прошли века, окутанные туманами, как горы в пасмурную ночь, и освещённые грозой. Но порывы вашей души, её мужество и доброта дошли и до меня, и я как бы коснулся их рукой, словно стали кинжала старинной работы, до сих пор не потерявшей остроты и блеска. Вы ещё раз убедили меня в том, что прекрасно хорошо сделанное дело, какое чудо - талант! Милые и неподкупные кудесники, вы высоко несли знамя души своего народа, ни разу не уронив его, и оно поныне развевается над нами". Из этого он делал справедливый вывод, что каждый народ, как и природа, заботится о своем бессмертии. В этом Кайсын видел главный смысл поэзии. В XX столетии же значение поэта, но его мнению, расширилось до общечеловеческих горизонтов, ибо ответ приходится держать за судьбу всего человечества. И вот что самое, по-моему, примечательное: он не сомневался, что мы живем в такое время, когда вся мировая культура, вся история, которую он полагал как необоримое поступательное движение к гуманизму, должна восстать против бесчеловечности, в какой бы форме та ни заявляла о себе. На этом основывалась его неколебимая уверенность, что поэты, где бы и когда бы они ни жили, обязательно поймут друг друга. Так, Кайсын с радостным изумлением заметил однажды, говоря о народном певце, своем первом и незабвенном наставнике Кязиме Мечиеве: "Ведь он во многом близок Лермонтову". Кажется, он сводил в своем сердце великих предшественников на "пир", а сам был лишь чутким внимателем их мудрых бесед. Предполагаю, он хотел влюбить их в свою землю, как сам был влюблен в целый мир; и, влюбив, сделать "богами" очага, гор и рек, которые отныне те охраняли бы своим невидимым присутствием. В поэзии самого Кайсына отчетливо слышны голоса многих разных, своих и иноязычных, поэтов, что не мешает ему оставаться самим собой; и, напротив, в этой особенности его поэзии ярче проявлялась неповторимость собственной индивидуальности, огромной личности Кайсына Кулиева. Ибо чувства и мысли, открытые и выношенные поэтом другого народа, он проводил через опыт, судьбу своего народа. Как через огонь. Возвращал его людям в новом, небывалом качестве. Это хорошо, на мой взгляд, выразил А.Тарковский, делясь впечатлением о поэзии К.Кулиева: "...я стал искать в ней больше то, что называется местным колоритом. Я искал то, с чем мы сталкиваемся сплошь и рядом, когда имеем дело с поэзией малых народов, то, что является местным, ограниченным, что мы... принимаем за местный колорит. Этого я не нашел. Потому что стихи Кайсына Кулиева - это настоящая поэзия. Кайсын Кулиев - поэт небольшого народа, вышедший на общечеловеческое поприще поэзии. Кайсын Кулиев говорит от лица своего народа. Он - поэт всего мира... Интересы всего человечества, очень широкие слои всего человечества нашли уста в этом поэте". Интернационализм, считал Кулиев, можно рассматривать и как неопровержимый факт поэзии в том смысле, что идея дружбы и братства людей земли, все более и более захватывающая воображение современника, имеет изначально общечеловеческое содержание. Вот почему - вдруг! - оказывается, что поэт, скажем, X века, творивший где-нибудь в армянском монастыре, близок поэту нашего времени, что прочувствованная народность и гражданственность Пушкина нам дороже и ближе, да и нужнее, чем, может быть, для многих его современников. О чем это говорит? Черпая вдохновение в прошлом и настоящем, поэзия предугадывает будущее, формирует историческое мироощущение поколений. Духовное родство, которое Кайсын безошибочно обнаруживал у самых разных поэтов, укрепляло в нем чувство мира как единого дома человечества. Естественно, что зародыш этого чувства - врожденная любовь к "малой родине", к Чегему, через который благодаря Кайсыну ныне пролегает одна из дорог современной мировой поэзии. Расцветая, являя в своем мыслительном порыве идею всеобщности, чувство мира выводит дух человеческий на просторы вселенной, к звездам - в пространство поэзии и мечты, где человек подобен птице. Не случайно последняя книга К.Кулиева называется "Человек. Птица. Дерево". Но человек должен вернуться к отчей земле, чтобы реально почувствовать, как: И снова входит жизнь в свои права, Я царь земной и бог, сошедший с неба; И обретают вечные слова И свежесть трав, и первозданность хлеба. (Перевод И.Гребнева) Перекликаются эпохи. Эхо Державина? Несомненно. "Царь" и "Бог" - не дань старой, архаичной традиции, но искреннее уважение к чувству-мысли поэта, благословившего Пушкина, желание через "многия лета" постичь тот бунтарский, сокровенно живой мир человека, который искал выражение в слове. Слове-пророчестве, к чему настоящий поэт причастен "невольно": Всё, что пел я, пел я поневоле, Погибал я у земли в плену, Видя золото пшеницы в поле И подсолнечную желтизну. Пел я, видя море в отдаленье И скалу, подёрнутую мглой, Потому что сам я на мгновенье Становился морем и скалой. (Перевод Н. Гребнева) Поэту мало быть только человеком. Он должен стать морем, скалой, облаком... Но... на мгновенье. Этого мгновенья достаточно, чтобы вместить в себя вечность, ибо, пережитое с потрясающей энергией, оно даёт человеку ощущение бессмертия, неслыханной муки и радости перевоплощения, полноты жизни. Не странно ли, в тот тбилисский вечер Кайсын вдруг начал читать: Я скоро весь умру. Но, тень мою любя, Храните рукопись, о други, для себя! Когда гроза пройдёт, толпою суеверной Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный, И, долго слушая, скажите: я то он; Вот речь его. А я, забыв могильный сон, Взойду невидимо, и сяду между вами, И сам заслушаюсь, и вашими слезами Упьюсь.. и, может быть, утешен буду я Любовью... Следуя за ощущением-мыслью своего любимого поэта, Кайсын всем существом неистово, почти фантастически, но отнюдь не суеверно был убежден, что настоящий поэт не умирает "весь" (кстати, так поздний Пушкин поправил себя, раннего). Как-то Кайсын заметил, что любить поэта - значит быть готовым отдать жизнь за него. И, помолчав, добавил: "Читать поэта-друга, как думал Пушкин, - величайшая радость общения, возвращение, пусть на время, жизни тому, кого любишь". Вообще он верил, мне кажется, что жизнь не уходит, а приходит к человеку, которому не жаль поделиться с людьми своей жизнью. Вот почему, я думаю, в неприятии, в не смиряющемся до конца чувстве утраты близкого человека заключен, возможно, какой-то извечный закон сопротивления и самосохранения бытия, живой памяти, спасающей нас от безнадежного отчаяния, из какого мы не нашли бы исхода, согласись, что, увы, тут уж ничего не поделаешь и не стоит бесполезно надрывать сердце. Сам Кайсын не признавал подобных, неотразимых, казалось бы, доводов обыденного, робкого рассудка, хотя мало кто так остро переживал и скорбел при вести о чьей-то кончине. Он не искал уверток, как иные, кто легко способен заслониться от беспощадной реальности красивой изящной ложью. И говорил об этом так, будто заранее заказывал себе все пути к любому отступлению: Я не скажу, что малодушней всех, Но говорить, что уходить не больно,- Великий грех, особенно для тех, Кто приобщен к пророчествам невольно... А лгать поэту - это осе равно, Что предавать друзей забвенью смерти. Каким бы горьким ни было оно, Лишь слово правды - о высшем милосердье... (Перевод О.Чухонцева) Это сказано перед лицом смерти. Но разве жить подчас не больно? Бывает - больнее. И Кайсын Кулиев испытал это сполна. "...Да, людям было трудно, очень трудно в наш грозный век, но они выдержали все - и выдержат все, что предстоит им испытать". Испытать все... Сам Кайсын, как раненый камень - неизменный символ его поэзии - мог сказать о себе: "Я все выдержал". В этом "все" - суровая биография времени, народа и человека, через чье сердце прошли жгучие токи великих и трагических событий истории; но не испепелили его, а закалили, пробудили в нем ответное мужество и достоинство - чувства, не испытай которые, человек не вправе считать себя человеком, гражданином "грозного века": Судьба, склоняюсь низко пред тобой, Благодарю, что в пору лихолетий В огне, под снегом или под водой Мой смертный час нигде меня не встретил. Я мог и за решетчатым окном, Где моего никто б не слышал зова, Окончить жизнь и в мертвый глинозем Лечь, не увидев края дорогого. ...Спасибо, что за все мои грехи Меня ты не лишила дара слова, Что ветром разнесенные стихи Ты помогла собрать и вспомнить снова. Что ты вернула мне, пока я жив, Снега Эльбруса и рассвет Чегема, За то, что был я только молчалив - В те дни, когда другие были немы. (Перевод Н.Гребнева) Время пронзительно отпечаталось в стихах Кайсына. Его знаки и символы - не отвлеченная условность, в них - боль и горечь, сострадание и нежность эпохи, человека, преодолевающего тернии на пути к звездам. А мужество поэта - что ж, оно свидетельство тому, что сердце, устремленное к добру, сильнее и тверже камня, ибо способно понять его немую боль и, переживя невыносимое, оставаться добрым и ранимым - воистину человечным. Да, поэзия Кайсына - документ эпохи. И в то же время - кардиограмма его сердца, чутко реагирующего на малейшие колебания в духовном мире современного человека. Его творчество еще раз убеждает, что писать надо не на тему современности, а современностью. Болью и кровью. Вот почему он имел право сказать: Поэзия - разве это слова? Радость и Горе - вот она. Лицемерие, лесть неизвестны ей, Как солдату, принявшему бой. На горы и на ребенка похожа она, На дерево и на облако, На речку, сверкнувшую на заре, На огонь, что пылает зимой в очаге. Нет, Поэзия - не слова, А подсолнух, едва освещенный луной. Поэзия - разве это слова? Жизнь и Смерть - вот она. (Перевод Я.Акима) В этих строках - ключ к судьбе Кайсына Кулиева. Он словно подсказывал нам, читателям-друзьям, как воспринять (не считывать равнодушными глазами с листа) его стихи: в них - подлинность поэзии, которая была его исповедью, а теперь оказалась завещанием. Я прекрасно представляю, что ни в каком предисловии невозможно во всей полноте раскрыть духовный мир большого поэта, как Кайсын Кулиев, и не ставлю такой задачи. Хочу, - перечитывая его жизнь, "свиток верный", - вернуть, может быть, счастье общения с ним и глубже, теперь через скорбь, уяснить, чем он был и остался для нас, живущих, и для поэзии. Что завещал нам поэт, имя которого - Кайсын Кулиев? Какие непреходящие уроки духа, добытые им в жизни и творчестве, он оставил людям? Принять их с благодарностью, поняв их настоящую цену, как раньше понял поэт: Ночь миновала. Отчий дом и двор Сияли светом радости чудесной. Узнал я цену жизни, житель гор, И жарким днем лежу в тени древесной. Свет был на всем. Он внове освещал Улыбку матери и взгляд любимой. Меня, по счастью, миновал обвал, И вот лежу, живой и невредимый. Ужасный гул остался позади. Как вкусен белый хлеб с водою горной! Вкуси покой и радость обрети, Душа, бедой испытанная черной!.. - (Перевод О.Чухонцева) невозможно без того, если мы, читатели, не приблизимся к жизни и сердцу поэта, не будем знать, каким тяжким трудом души достались они ему и что значили в его собственной судьбе? "Поэзия вдвойне сильней, когда она подкреплена делами и кровью ее создателей. Я убежден, - писал Кулиев, - что поэт в трудные для родной земли дни обязан находиться на переднем крае. Трусость и малодушие так же неприемлемы для поэта, как отсутствие воображения или чувства стихии родного языка". Воображение приравнивается к героизму. Героизм - не только храбрость солдата на войне. К.Кулиев это доказал в полной мере: он был десантником в годы Великой Отечественной войны. Героизм в мирной жизни - мужество одолевать страх грядущего, над которым нависла угроза уничтожения. Человек слабый духом готов возопить от ужаса, проклясть свою судьбу или, напротив, с самозабвенным, отчаянным весельем самоубийцы предаться сомнительным удовольствиям, чтобы таким образом встретить "последний час". Зрелище печальное. Но причины-то для ужаса куда как обжигающе реальны, есть отчего прийти в растерянность, поддаться слепой панике. Человечество вдруг (!) стало смертным. Это произошло 6 августа 1945 года: ...Открытие всегда необратимо, И перед ним его создатель - раб... Молчал Эйнштейн, узнав про Хиросиму, Он был, как я, беспомощен и слаб. (Перевод Н.Гребнева) Беспомощен сам Эйнштейн. Его трагедия - первая такая трагедия, переживаемая человечеством в своей истории. Для нее еще нет слов. Вот почему великий физик молчит. А что делать простому человеку? Ему-то как быть? Жить как? Ведь рухнула вера в бессмертие человечества, и будущее. Жизнь катастрофически обесценилась. К.Кулиев понимает и разделяет пронзительность драмы человеческого существования в сегодняшнем мире. Тем более что вчера все было иначе: Жил отец мой, он веровал в Бога, Им вовек не владела тревога О судьбе нашей милой Земли, Потому нам труднее намного Жить на свете... (Перевод Н.Гребнева) И что делать нынешнему поэту? Он-то не имеет права молчать! Что бы делал Пушкин? Но... "этих тревог не могло быть не только во времена Пушкина, но и во времена Блока". Значит ли это, что жившим до нас было "легче"? Ничуть не бывало. Быть Человеком - никогда не легче. Что до искусства, главный смысл и цель его неизменны - заставлять читателя полюбить жизнь во всех ее разнообразных проявлениях. И в таких - не поддающихся, казалось бы, переживанию? Способных убить ум, воображение? Вот почему воображение равно героизму. Кажется, лучше - легче? - отступить, отступиться от невероятно трудной задачи. Но это для поэта хуже смерти - "великий грех", ничем не искупимый в истории, позор перед будущим. Совершить его - предать Поэзию. К.Кулиев ищет и находит вдохновляющий пример подвига в истории мировой литературы. Данте, чтобы преодолеть ад, вошел в него. Он должен был пройти невероятное, чтобы выйти к людям. Что вело его? Любовь к жизни. Та великая, необыкновенная любовь, которая, по убеждению Толстого, уничтожает смерть и превращает ее в пустой призрак, обращает жизнь из бессмыслицы в нечто осмысленное, из несчастья делает счастье. То, что первым в схватку со "смертью" вступает поэт, - отнюдь не в укор "непоэтам". Просто он в известном смысле более подготовлен, знает, что может ждать его на этом тернистом пути. Вот что в 1948 году писал Кулиеву Борис Пастернак: "Вы из тех немногих, которых природа создает, чтобы они были счастливыми в любом положении, даже в горе. Тот, кто очень рано или при рождении получает от нее несколько, все равно каких, нравственных, душевных или физических задатков, но выраженных до конца и не оставляющих сомнения, тот в завидном положении вот почему. На примере самого себя (а это ведь очень удобно: каждый всегда под рукой у себя), на примере именно этих выступающих качеств рано убеждается он, как хорошо и в мире все законченное, недвусмысленное, исправное и образцовое, и на всю жизнь пристращается к самосовершенствованию и охватывается тягой к совершенству. Прирожденный талант, конечно, есть путь к будущей производительности и победе. Но не этим поразителен талант. Поразительно то, что прирожденный талант есть детская модель вселенной, заложенная с малых лет в Ваше сердце, школьное пособие для постижения мира изнутри с его лучшей и наиболее ошеломляющей стороны. Дарование учить чести и бесстрашию, потому что оно открывает, как сказочно много вносит честь в общедраматический замысел существования. Одаренный человек знает, как много выигрывает жизнь при полном и правильном освещении и как проигрывает в полутьме. Личная заинтересованность побуждает его быть гордым и стремиться к правде. Эта выгодная и счастливая позиция в жизни может быть и трагедией, это второстепенно. В Вас есть эта породистость струны или натянутой тетивы, и это счастье". Мастер угадал в молодом тогда поэте счастливого человека. Вот почему он благословил его, брата по духу, на "старинное дело" - служение поэзии, веря, что никакая трагедия его не сломит, что неодолимое стремление к правде укажет ему единственно правильную и достойную дорогу чести. Кайсын естественно сочетал в себе землепашца и рыцаря. Он был человеком высоких нравственных принципов, правил, от которых не отступал никогда. Ему органически был чужд конформизм. Для него не было и не могло найтись причины, побудившей бы его к компромиссу, к сделке с совестью. Нечего говорить, что это значит в иные времена. Быть со своим народом в радости и горе - в этом весь Кайсын. Честь. Она проявлялась и в гордости, с которой он нес, как знамя, звание Человека, всегда и везде помнящего, откуда он родом. Горец, Кайсын говорил: "Выше нас только небо и солнце". Но в этих словах и в том, как они звучали в его устах, не было ни малейшего намека на кичливость. Ведь это же относится к любому человеку, чей дух окрылен мечтой о свободе, о счастье для всex людей. Человек чести не боится задавать себе самые острые и трудные вопросы. Он не передоверяет их "специалистам", кто не прочь бы взять на себя труд мыслить за него. "Что есть сама жизнь?" - вопрос, переставший быть прерогативой только философов. Он неотвратимо, в новом качестве, требующем общих усилий для постижения жизнестойкости и обретения "вкуса к действительности", встал перед человечеством, перед каждым человеком. Мы едины в нем. И мы в нем равны. Человек - творец собственного отношения к миру и к себе. В этом его необходимый долг. Жажда творчества побуждает человека к активному действию, благодаря чему он становится современным человеком, ибо отныне не согласится ни на что иное, как на движение вперед, к новому. К. Кулиев верил, что в этом высшем смысле любой человек - стихийный поэт. Но поэзия, как он понимал ее сущность, - не профессия (не слова); это выстраданное мироощущение, тяга к "вечным" проблемам бытия. Его "слово" - дело, если человек в него вкладывает душу, как каменотес в чегемский камень, касаясь его поющими руками. Не долбит, не крушит. Сначала касается. Глухонемой кузнец одолевает немоту. И вот как это происходит, по Кулиеву: Разжигает он черную печь, Поднимает свой молот сурово И руками, обретшими речь, Произносит заветное слово. (Перевод Н.Гребнева) Слово - заветное. Им открывается небывалый мир. Открыть - увидеть красоту деяния и в первый миг не поверить, что это сотворено собственными руками. Но и вся красота рукотворного мира - результат одухотворенного труда многих поколений. Всю землю он видел как воплощение мечты о счастье, о будущем. И для этого у него имелись самые реальные основания. Крестьянин "думает" плугом, возделывая пашню для будущего урожая. Садовник "думает" садом, который принесет плоды будущим, незнакомым ему людям... Преодолеть, преобразовать действительность сегодня по силам только человеку с поэтическим восприятием реальности, способному создать свой образ мира, свою картину жизни. А именно это делают и крестьянин, и садовник, занятые как будто самыми обыкновенными житейскими хлопотами... Но - "как будто". Простота кажущаяся. Работа очеловечивает все, к чему человек приложил свою душу. Труд - средоточие и источник мудрости, философии, которая как бы в награду открывается человеку, поддерживает и вдохновляет его. Труд - и тяжелые раздумья. Легкомыслие - самообман. Но потому-то трудиться надо "спокойно". Как природа. "И надо знать, что это будет вечно. Иначе жить не стоит на земле". В этой истине поэт убеждается всю жизнь. Чем дальше, тем больше. А поводом высказать ее служат не холодные изыски ума, а самые простые, казалось бы, вещи, ситуации, впечатления. Например: По вечерам идут коровы стадом, Как в старину, ступая тяжело, И шествию бессмертному их рады Земля, деревья, небо и село... И верю я, что жизнь непобедима. Пока они идут в вечерней мгле, Как шли навстречу матушке родимой В чегемском детстве, в сказочном селе. (Перевод Н.Кондаковой) Извечен и бессмертен круговорот жизни-бытия, если село может быть сказочным. Разве не таким оно представляется нынешнему детству? Удивительно же, что так ощущает и взрослый. Сказка, запавшая в младенческое сердце, очнулась. Почему некоторым людям выпадают эти самые счастливые минуты? Чем объяснить такое? Любовь к матери, которой К.Кулиев посвятил многие стихи (мне кажется, все, что он создал, посвящено матери; ее суд он поставил над собой одним из главных), неиссякаема. Она постоянно обновляется, очищает его душу, пробуждает и само детство, его святые мгновения и глубокие чувства, не переживи которые со всей полнотой, человек никогда не будет счастлив. Детство от Кайсына ушло слишком рано, жестоко. Он не помнит своего отца. Даже не видел его. Не сохранилось и ни одной фотографии. Великое милосердие и высшая справедливость жизни в том, может быть, что она одаривает поэзией сирот. Поэт восстанавливает прошлое, какого не было, но без которого нельзя жить. Он вызывает в памяти прародину - страну, из которой мы все вышли. Иначе человек бездомен, вечный скиталец. Ему не суждено найти приюта в чужом и постылом мире. Нужно быть уверенным, что тебе есть куда вернуться; что есть дом и есть люди, живые или мертвые, которые ждут тебя как сына. Но как узнать родину? Узнаешь, если изжаждался, истомился в разлуке с землей отцов, если грезил о ней в бреду и муках. Сердце подскажет. И плачу я, в твои просторы глядя, Лишь потому, что целый век в цепях Я был готов ходить, чтоб на закате Увидеть горы в розовых снегах, Когда они алеют постепенно, Оленьей кровью залиты густой. Земля отцов, пленен твоей нетленной, Приснившейся мне будто красотой! (Перевод Н.Кондаковой) Путь поэта к родине, к первоистокам своей личной судьбы - современная одиссея человека, испытавшего все, что выпало на долю земли, народа, но что не ожесточило его сердце, не сделало его каменно-равнодушным к красоте: Как на Итаку корабль Одиссея, Время к Чегему вернуло меня. Но не нашел и доселе нигде я Чище воды и добрее огня... Не Одиссею открылась Итака - Встретил меня незабвенный Чегем. Выжил я. Страшные сказки, однако, Жизнь мне в пути рассказала меж тем. (Перевод М.Синельникова) Чудо возвращения! Отчего же меня, читателя, охватывает леденящий озноб? Наверное, потому, что помнится сказанное как-то давно Кайсыном: "Люди сейчас тревожатся о том, останется ли земля землей, хлеб - хлебом, вода - водой". Текущий день подсказывает вдогон страшное; останутся ли люди людьми? Не превращает ли страх уже некоторых из нас в нечто такое, что человеком не назовешь? Так в стихи входит, я бы сказал, космический масштаб, в них звучит боль общечеловеческая. Ее можно преодолеть только сообща, но поэт, обязанный мыслить и чувствовать за всех и выразить общее, не имеет права предаваться иллюзиям. Поэт утверждает чувство всеобщей отзывчивости как основу подлинно современного жизнеощущения и мировоззрения, обязательное условие внутренней гармонии, благодаря чему человек учится глубже видеть - видеть сердцем. Это, по-моему, значит - видеть мир одновременно глазами ребенка и мудреца. Жизнь - вечное чудо. Нас, взрослых, не надо убеждать, что это святая правда. Мы знаем сами. Но... чувствуем ли это теперь? Так, как - самозабвенно и бескорыстно - чувствует без слов ребенок, в душе которого мир всякий раз рождается вновь? Он открывает его прекрасным, как, в первый день "творения", когда все вокруг еще играет в утренней росе. Именно в этом - стихийной и отразимой любви ко всему сущему - непроизвольно заявляет и с первозданным трепетом проявляет себя природа человека. Природа, которая вечно нова. Кайсын, взрослый, открывает мир в час полнолуния, когда дети спят. В этот момент он "душою слился с теми, кто жил в былые времена", а "луна, чей легкий свет прилег на скалы и деревья сада", рада собственному покою: Луна светла, и мне все внове... Без слез на горы не взглянуть - Таков покой, как будто крови Не знал кремнистый этот путь!... (Перевод М.Синельникова) Но - "покой нам только снится". Отдавая дань "снам", поэт вовсе не пытается спрятаться от жестокой действительности, не обманывает себя, ибо стихи, которые помимо воли слагаются во сне, о каком бы невозможном счастье они ни были, наяву оставались ранами. И все-таки он благословляет посещающие его счастливые сны: И если наяву я замерзал, Во сне я видел солнечные дали, Бой затихал, друзья не погибали; Каким счастливым я во сне бывал!.. (Перевод Н. Гребнева) У каждого поэта свой возраст. Время поэта не укладывается в календарь. Кажется, Кайсын умел управлять своим временем. А может, доверяясь загадочным ощущениям, совершил путешествия, как в прошлое, так и в будущее: Но всаднику гляжу я вслед, И в этот миг, быть может. Сын горца, сам на двести лет Я становлюсь моложе. Или: Был пахарем, солдатом и поэтом, Я видел с ...

Каа.: ... только горя, столько бед, Что кажется порой: на свете этом Уже я прожил десять тысяч лет. (Перевод Н.Гребнева) Человек-центр истории, центр вселенной, вокруг него развертывается общественно-нравственное пространство и время. Это его духовная родина. Ее образ проявляется в мыслях и чувствах, переживаемых и выражаемых поэтом, сознающим их историческое происхождение, как бы доставшихся ему в наследство, которое он должен, приумножив, передать дальше. Жизнь постижима в бесконечности своего развития. Предел, до которого мы, люди XX века, способны дойти, - отправная точка для будущих поколений. В этом залог бессмертия жизни вообще и причина печали, что мы не увидим самого волнующего открытия, к которому как будто приблизились. Утешение - что движение к новому постижению небывалого мира, человека начато нами, и новое зрение началось с нас: поднявшись к звездам, мы увидели себя, нынешних и будущих, со стороны. Не затем же родилось новое зрение, чтобы прерваться! Новое зрение - новое слово. Слово - преображенная памятью боль, вопль отчаяния и проклятья тех, о ком человечество, история не имеют права забыть: ...Давно все эти люди стали дымом. И хоть с тех пор летел за годом год, И ныне мука их неугасимым Горит огнем и нашу совесть жжет. Она горит открыто или скрытно. Земля впитала кровь, следов не видно, На старом камне новая трава. Но сердце у меня болит, мне стыдно. Ходить, дышать и рифмовать слова. (Перевод Н.Гребнева) Драма поэта, наверное, и в том, что он должен говорить и тогда, когда, кажется, невозможно. Но слово - утешение для других людей. И оно в его власти. К.Кулиев, по мысли одного критика, причастен к трагедии века; и он выражает ее, принимая как долг чести. Вот его слово, обращенное к вдове Джалиля: Я голову склоняю пред тобою, Как вся Земля, я у тебя в долгу, Прости, что раненный твоей бедою, Я что-то говорить еще могу. (Перевод Н.Гребнева) Если говорить о воплощении темы мира, мало, на мой взгляд, найдется стихов, равных по силе этим, хотя, как видим, в них нет самого слова "мир". Ранит не только пуля. Что же до страданий, которым нет исхода, то "чужого горя для поэта нет". Кайсын среди всех поэтов узнаваем по особой интонации, по целомудренному, скажу, отношению к слову. Такое отношение предполагает расшифровку генетического кода, заложенного в первослове. В принципе акт речи, по Кулиеву, - величайшее событие. Благодаря слову человек точно выходит из тьмы, из хаоса. Ведь пока он молчит, он невидим. И также благодаря слову человек включается в историю, в природу, приникает к истокам бытия|. Вот почему: Все потонуло в снежной белизне. Стоят деревья тихо и сурово. Так тихо все вокруг, что страшно мне Вздохнуть неловко иль промолвить слово... "Вздохнуть неловко"... Мне кажется, это удивительно верно. Тут не только и не столько эстетический прорыв в новое чувствование. Да, и это. Но чтобы так чувствовать, надо естественно, как бы само собой чувствовать сердцем. Тогда скажется слово. У поэта, пожалуй, точнее: молвится. Разве мы не ощущаем, как внешний вещный мир, предметам и явлениям которого поэт возвращает "старые", а в сущности, первоначальные имена и характеристики, словно напрягся в готовности к небывалым превращениям и, уже преображенный, рождается на глазах. Кажется, мгновение! - и он заговорит на древнем, но поражающе родном и волнующе понятном наречье. Нет, еще не пора. Нельзя спугнуть тишину. Может, ее тревожат и наши мысли? И все-таки в благодарность человеку она начинает приоткрываться. Вертится волшебное действо природы. Все тихо. На деревьях белизна, И с каждою секундой мне яснее, Что это не снега, а письмена, Которые читать я не умею... Время двинулось. Оно стремительно: "яснее" не с каждым часом, даже не с каждой минутой - секундой. Человек начинает понимать таинственные знаки. Оказывается, он когда-то умел их "читать". Память очнулась, прозрела. Я вижу там, за дальнею ольхой. Неслышные куда-то мчатся кони, И кто-то падает на снег сухой, И тает где-то облако погони... Но за что человеку выпадает такое? Кто хочет быть увиденным его глазами? И не во имя ли того "утешения любовью", в котором нуждаются жившие до нас и будут нуждаться идущие вслед за нами? Поэт закрепляет великий секрет связи времен, вечно живой памяти. И чудно оживает все кругом. Нет, это не блажная мысль пришла мне, А виденное на веку своем Припоминают дерева и камни... (Перевод Н.Гребнева) Разве эти стихи не о мире? Образ жизни, какой вырастает из них, - не только результат "покоя", пробуждения красоты из "сна", но и тревоги. Тревоги - оттого, что достижимое благородство гармонии человека и природы может быть порушено. Войной? Конечно. Но и не только ею. Нашим равнодушием, небрежной беспечностью, "громким" голосом, что для Кулиева, поэта военного племени, познавшего цену Слова перед лицом смерти и тогда не пытавшегося "перекричать войну" (А.Сурков), больнее, может быть, всего. Достоинство слова. В нем поэт утверждает свою честь, которая определяет его жизненное кредо. Кайсына невозможно представить автором "громогласных" заявлений, деклараций, что, по его убеждению, всегда является свидетельством вольной или невольной самовлюбленности и, хуже, цинизма, желания во что бы то ни стало привлечь внимание к собственной персоне, ради чего требуется перекричать жизнь, правду. Достоинство человека. Это, по-моему, - ум, окрыленный свободой. Таким был Кайсын. Таким его и воспринимали. "Кулиев - свободный поэт. Он, - говорила В.Звягинцева, - совершенно свободен от литературщины, украшательства, загроможденное, не говоря уже о фальши. Я бы сказала, что он свободен, как ветер, если бы ветер мог быть мыслящим". Жизнь и поэзия Кайсына Кулиева нерасторжимы. Книга судьбы, какую он оставил нам, - "свиток верный", к которому, уверен, будут обращаться как "старые", так и новые друзья поэта, утешая его любовью. А сами, в свою очередь, будут находить в ней непреходящие уроки мужества, благородства и чести. (Вступительное слово в книге "Кайсын Кулиев. Прислушайся к словам... Избранная лирика". Нальчик, 2002)

Каа.: Станислав Борисович Рассадин Станислав Борисович Рассадин родился в 1935 году в Москве. В 1958 году окончил филологический факультет МГУ. Работал в отделе писем издательства "Молодая гвардия", откуда вместе с Булатом Окуджавой в 1959 году перешел в "Литературную газету". Позже, в 1961 году, Станислав Рассадин стал заведующим отделом критики в журнале "Юность". С 1963 года - "на вольных хлебах". Печататься начал в 1959 году, одна из первых его статей называлась "Шестидесятники"; его статьи и рецензии публиковались в "Юности", "Новом мире", "Вопросах литературы", сотрудничал он с издательством "Детская литература". В 1977 году вышла книга Станислава Рассадина "Драматург Пушкин", затем последовали книги "Фонвизин", "Спутники", "Никогда никого не забуду", "Гений и злодейство, или Дело Сухово-Кобылина". Позже увидели свет книги "Я выбираю свободу" (об Александре Галиче) и "Очень простой Мандельштам". Российским историческим деятелям посвящена книга "Русские, или Из дворян в интеллигенты", вышедшая в 1995 году. ОПЕРАЦИЯ «ДРУЖБА НАРОДОВ», или Добровольная ссылка поэта Кайсына Кулиева На днях в издательстве «Текст» выходит книга Станислава Рассадина «Самоубийцы». «Повесть о том, как мы жили и что читали» — так определяет ее жанр и смысл автор. И, наверное, это самое точное определение из всех возможных. В «Самоубийцах» Станислав Рассадин — и литературовед, и критик, и мемуарист, и историк. Но прежде всего — человек, размышляющий над судьбой страны, ее литературы и странного явления, именуемого «советский интеллигент»... Не посягая на приоритет замечательного, интеллигентного издательства «Текст», с удовольствием заявляем и о собственной причастности к этой книге. Ее автор — обозреватель «Новой газеты», и на наших страницах уже публиковалось несколько фрагментов тогда еще незавершенной рукописи. Возможно, читатели помнят своего рода трилогию «Кровавый август, или Смерть поэтов» — о гибели Блока, Гумилева и Цветаевой. Или рассказ о том, как подновленный ныне текст гимна СССР сочинялся Сергеем Михалковым в соавторстве не только с давно забытым Эль-Регистаном, но и с самим Сталиным. А еще — нетривиальные воспоминания об Ираклии Андроникове, о друзьях автора Александре Галиче и Булате Окуджаве… Сегодня, перед выходом «Самоубийц», публикуем еще один фрагмент, «жесткий и сентиментальный», как сам Рассадин характеризует всю свою книгу. Отдел культуры Когда в 1958 году я, окончив университет, за неимением лучшего поступил на службу в издательство, в отдел писем, то с первых дней познакомился-подружился с молодым грузином, носившим шевелюру, которая, как говорится, царапала потолок. С Булатом Окуджавой. Ведал он переводами «братских литератур» и взялся меня маленько подкармливать. Давал подстрочники — впрочем, не балуя, те, что поплоше, и один из них, насмешивший нас более прочих, помню дословно: «Вырос кукурузный стебель, Молоком початка обухла…» Нет, дальше забыл, зато врезалось в память, на какие же я пускался аллитерации-ассонансы, дабы вышло нечто стихоподобное: «Молоком набух початок. Кукурузный стебель вырос. Как в бутылях непочатых, В ямах силой бродит силос…» И смех и грех. Для меня-то кончилось смехом, крепко нагрешить не успел, догадавшись придушить эту свою карьеру в колыбели. Но ведь целая трудармия старалась — и перестала стараться лишь поневоле, с воплем отчаяния, когда рухнул СССР, — сформировав великолепную школу цинизма. Цинизма, развращавшего обе стороны — поставщиков «национального» материала и его обработчиков. «Национал», как небрежно именовали его в столичных редакциях, привыкал к тому, что «старший брат» откупается от него, возмещая его второстепенность. Дает послабления. В центральных издательствах существовали отделы «братских литератур», где сам принцип отбора издаваемых книг был основан отнюдь не на качестве рукописи, а на принадлежности автора к нацкадрам. Принцип, главное основание для публикации. Сознавал ли «национал», что послабления замешены на презрении к его второсортности? Ежели был неглуп, то сознавал, и в этом случае притерпелость к данному положению и к пользе, извлекаемой из него, развращала в особенности. И в конце концов… Да вот случай, запомнившийся как курьезностью, так и неизбежностью возникновения подобных курьезов. В редакции одного журнала я видел рукопись среднеазиатского полуклассика: роман, приуроченный к вторжению в Афганистан и уже вышедший на родном языке автора. То была беллетризованная биография Нурмухаммеда Тараки, лидера соцреволюции, — биография со всеми положенными подробностями, каковые обычно и делают одну судьбу отличной от прочих. Но поскольку к тому времени Тараки был убит Хафизуллой Амином, то в рукописи всюду, где было названо имя покойного, автор аккуратнейше зачеркнул: «Тараки… Тараки… Тараки… Тараки родился, учился, сделал, сказал…» — и вписал шариковой ручкой: «Амин… Амин… Амин…» Судьба одного откочевала к другому, что, впрочем, смешило, но не удивляло. Нам ли не помнить, как при Сталине полулюдям-полувождям вручались звания: «Первый Маршал», «Железный Нарком» и вместе с ними даже как бы личностные свойства? Это, однако, было не все. Покуда рукопись доставляли в Москву, советский спецназ и Амина отправил туда, где гурии утешали уничтоженного им Тараки. И в то время как в редакции толковали не без злорадства, до чего же теперь легко отделаться от номенклатурной рукописи, маститый графоман прислал вполне хладнокровную телеграмму. Мол, будьте добры, везде, где у меня «Амин… Амин… Амин…», впишите: «Бабрак Кармаль». В общем, надо быть Давидом Самойловым, чтобы, начав таким образом переводческую карьеру, стать в конце концов мастером перевода. И надо быть, скажем, Кайсыном Кулиевым, чтобы его положение переводимого на русский, то есть только таким образом обретающего желанную всесоюзную известность, не помешало ему сохранить достоинство. Поэтическое. Человеческое. Национальное. Итак, Кулиев. Большой поэт крохотной Балкарии, получивший — благодаря переводу — не просто известность, но славу. Да и государство — нельзя сказать, что обошло его, бывшего ссыльного, милостью: депутатство, госпремии, ордена… Хотя тут — оговорка. До высочайших наград его все-таки не возвысили. Почему? Он сам мне рассказывал, что, когда его выдвинули на Ленинскую премию, собрат по Кавказу и по перу ходил по большим кабинетам: — Кайсыну не надо давать. Он сидел. Так ли? Но достоверно известно, что и собратья из метрополии, то ли Кожевников, то ли Грибачев, то ли оба вместе, тоже высказывались на заседании Комитета по премиям: дескать, стихи неплохие, однако: «Они могли появиться и во времена Гомера!» Между прочим, наилучший из комплиментов. И — чистая правда: я, кажется, только однажды в кулиевских книгах повстречал слово «партия». В несильном стихотворении периода «оттепели», где он благодарил наследников Ильича за то, что вернули балкарцев из сталинской ссылки. Хотя… Не без горести и не без юмора вспоминаю ночной Кайсынов звонок в завершение дня, когда ему должны были присудить «гертруду» — Золотую звезду Героя. Должны — в этом он был уверен, и меня уверяя в неизбежности благоприятного исхода. И вот… — Так они и не дали мне Героя… — Голос его был сильно хмельным и по-детски обиженным. Впрочем, тут же последовала самоирония: — Видно, я им плохо служу… Я не то чтобы разозлился, совсем нет, но наиграл по мгновенной душевной подсказке злую безжалостность. Роль расчета исполнила интуиция: — И очень хорошо! Я рад, что тебе не дали! — Почему?! Он так изумился моему бессердечию, что протрезвел. — Потому! Ты что ж… — Экспрессии ради я добавил толику ненормативной лексики, хотя вообще в разговорах с ним, чтя его возраст и неприязнь к матерщине, подобного избегал. — Хочешь быть в той литературе, где твой Пастернак, а награды получать, как Софронов? Пастернак, как Ахматова и Твардовский, был для него святым именем. — Не в этом дело, — ответил трезвый Кайсын. — Но ты же знаешь, каким счастьем это было бы для моего народа. Тут мне крыть было нечем: я знал. Хотя какой, в сущности, ужас, что самоутверждение целого народа зависело от побрякушки, которую навесят или не навесят на его замечательного поэта. Чего у Кулиева категорически не было, так это работы на вынос. В голову не приходило спекулировать на национальной экзотике, заискивать перед Большим Читателем, чьи представления о Кавказе и о Востоке не превышали уровня ильфо-петровского бухгалтера Берлаги с его «кунаками» и «абреками». Другой знаменитый кавказец представил читателю цикл «надписей»: «Надпись на камне», «Надпись на перстне», «…на кинжале», «…на бурке» — что ж, то был как будто традиционный восточный обычай, сомнения в подлинности не вызывающий. Но вспоминаю, как Кайсын заговорщически наклоняется к моему уху: — Слушай, может быть, ты мне скажешь: где на бурке можно сделать надпись? Сам он предупреждал: «Я не пою, а пишу на бумаге, / Мерю пальто городского сукна…», и экзотизмы вроде берлаговских «кунака», «тамады», «газырей», порою мелькавшие в переводах его горских стихов, всякий раз оказывались от лукавого. От лукавого переводчика. «Я дарю вам на счастье, как верный кунак, / Белоснежную веточку алычи». «На сердце у меня, под газырями, / Шрам от любви остался не один». Так заманивал простофиль переводчик Козловский. У Кулиева, в конце концов с ним расставшегося, этой пошлости быть не могло. «Я дарю вам на счастье веточку алычи» — все. Только. И излюбленный образ его, «раненый камень», — настолько же горский, насколько общепонятный, общечеловеческий по способности страдать и кровоточить. Но, кровоточа и страдая, оставаться все-таки — камнем… Мало кто знает, что ссылка, выпавшая на долю балкарцев, для Кулиева вышла вроде бы добровольной. Влиятельные друзья в Москве выхлопотали лично Кайсыну, кажется в компании всего лишь еще одного балкарца, право не покидать Кавказа. Роль сыграло не то, что он был уже известным поэтом, фронтовиком, инвалидом войны, — ни одна из этих сентиментальных подробностей не имела государственного значения. Извлекли на свет то, что одна из бабок Кайсына была этническая кабардинка — из народа, который Сталин, разделяя и властвуя, с места почему-то не стронул. Кулиев не воспользовался льготой. Как он — скупо — рассказывал сам, вернулся, раненый, в 44-м из госпиталя, поднялся в родной аул Верхний Чегем, поплакал над остывшим родительским очагом и отправился за своими, в Киргизию. Вопрос: возносить ли ему за это хвалу? Можно. Но как-то стыдно. Он, весьма способный похвастать строкой, об этом говорил мало и редко. Обиды — о, их помнил! С яростью поминал Фадеева, кому средь вельможных забот достало времени распорядиться судьбой ссыльного поэта. Когда кто-то из киргизских литературных начальников прибыл в Москву, Фадеев спросил: как там Кулиев? И едва тот с готовностью отрапортовал: не обижаем, дали работу по специальности, — московский генсек приказал: уволить. А что до выбора собственного… Был ли он? Ну кем стал бы Кулиев, во что бы превратился, прими ту милость? Не умаляю благородства порыва, но то был еще и поступок умного человека. И, решившись на что-то вроде кощунства, не сказать ли даже о выигрыше? О личном интересе? Пуще того — о выгоде? Но кощунства здесь нет. «Дорогой Кайсын! — писал ему Пастернак. В 1948-м, из Москвы в Киргизию… — …Вы из тех немногих, которых природа создает, чтобы они были счастливы в любом положении, даже в горе. …Прирожденный талант есть детская модель вселенной, заложенная с малых лет в ваше сердце, школьное пособие для постижения мира изнутри с его лучшей и ошеломляющей стороны. Дарование учит hчести и бесстрашию, потому что оно открывает, как сказочно много вносит честь в общедраматический замысел существования. Одаренный человек знает, как много выигрывает…» Вот оно! Подчеркнуто — здесь и далее — мною. «…Как много выигрывает жизнь при полном и правильном освещении и как проигрывает в полутьме. Личная заинтересованность побуждает его быть гордым и стремиться к правде. Эта выгодная и счастливая позиция в жизни может быть и трагедией, это второстепенно. В Вас есть эта породистость струны или натянутость тетивы, и это счастье». Письмо счастливого человека счастливому человеку — даром, что оба «в горе»: один — в ссылке, второй — в загоне, в опале, превращенных в привычное состояние. Письмо Кулиеву и себе, о себе. Ведь это о Пастернаке Виктор Шкловский писал в 1923 году: «Счастливый человек. Он никогда не будет озлобленным. Жизнь свою он должен прожить любимым, избалованным и великим». Когда Кайсын Кулиев из московской больницы (где, не обольщаясь насчет диагноза, спокойно работал: писал прозу, стихи, перечитывал Ахматову) собрался в Балкарию — умирать, он звонил друзьям. Говорил им, что они значили в его судьбе, и прощался. Знаю, что позвонил Науму Гребневу, Липкину. Звонил ли мне? Не знаю и никогда не узнаю: я в ту пору находился в долгой отлучке. Ревниво надеюсь, что — да, звонил, и в то же время задним числом страшно вообразить: что и как я говорил бы ему, понимая, что это в последний раз. Как только он умер, возникла легенда: будто он, улетая, попросил пилота сделать круг над Эльбрусом, и пилот не отказался, нарушив ради него законы «Аэрофлота». Но Эльбрус был в облаках и с высоты неразличим. Станислав Борисович Рассадин родился в 1935 году в Москве. В 1958 году окончил филологический факультет МГУ. Работал в отделе писем издательства "Молодая гвардия", откуда вместе с Булатом Окуджавой в 1959 году перешел в "Литературную газету". Позже, в 1961 году, Станислав Рассадин стал заведующим отделом критики в журнале "Юность". С 1963 года - "на вольных хлебах". Печататься начал в 1959 году, одна из первых его статей называлась "Шестидесятники"; его статьи и рецензии публиковались в "Юности", "Новом мире", "Вопросах литературы", сотрудничал он с издательством "Детская литература". В 1977 году вышла книга Станислава Рассадина "Драматург Пушкин", затем последовали книги "Фонвизин", "Спутники", "Никогда никого не забуду", "Гений и злодейство, или Дело Сухово-Кобылина". Позже увидели свет книги "Я выбираю свободу" (об Александре Галиче) и "Очень простой Мандельштам". Российским историческим деятелям посвящена книга "Русские, или Из дворян в интеллигенты", вышедшая в 1995 году. http://2002.novayagazeta.ru/nomer/2002/68n/n68n-s42.shtml Борис Слуцкий- Кайсыну Кулиеву Поэты малого народа, который как-то погрузили в теплушки, в ящики простые и увозили из России, с Кавказа, из его природы в степя, в леса, в полупустыни - вернулись в горные аулы, в просторы снежно-ледяные, неся с собой свои баулы, свои коробья лубяные. Выпровождали их с Кавказа с конвоем, чтоб не убежали. Зато по новому приказу- сказали речи, руки жали. Поэты малого народа - и так бывает на Руси - дождались все же оборота истории вокруг оси. В ста эшелонах уместили, а все-таки - народ! И это доказано блистаньем стиля, духовной силою поэта,. А все-таки народ! И нету, когда его с земли стирают, людского рода и планеты; полбытия они теряют. Встреча Посвящается Кайсыну Кулиеву Насмешливый, тщедушный и неловкий, единственный на этот шар земной, на Усачевке, возле остановки, вдруг Лермонтов возник передо мной, и в полночи рассеянной и зыбкой (как будто я о том его спросил) - Мартынов - что... - он мне сказал с улыбкой. - Он невиновен. Я его простил. Что - царь? Бог с ним. Он дожил до могилы. Что - раб?.. Бог с ним. Не воин он один. Царь и холоп - две крайности, мой милый. Нет ничего опасней середин. Над мрамором, венками перевитым, убийцы стали ангелами вновь. Удобней им считать меня убитым: венки всегда дешевле, чем любовь. Как дети, мы все забываем быстро, обидчикам не помним мы обид, и ты не верь, не верь в мое убийство: другой поручик был тогда убит. Что - пистолет?.. Страшна рука дрожащая, тот пистолет растерянно держащая, особенно тогда она страшна, когда сто раз пред тем была нежна... Но, слава богу, жизнь не оскудела, мой Демон продолжает тосковать, и есть еще на свете много дела, и нам с тобой нельзя не рисковать. Но, слава богу, снова паутинки, и бабье лето тянется на юг, и маленькие грустные грузинки полжизни за улыбки отдают, и суждены нам новые порывы, они скликают нас наперебой... Мой дорогой, пока с тобой мы живы, все будет хорошо у нас с тобой... 1965 Булат Окуджава

Гость_Я )): Владимир Огнев "Лунорогие быки" воспоминаний О Кайсыне Кулиеве Жил человек и устал человек. Жил, но ушел навсегда. Что же осталось? Самая малость: Горы, снега и звезда. (Кайсын Кулиев. С балкарского. Пер. В.Огнева) …Память рисует мне далекие годы. Я, маленький, переезжаю с места на место, то на лошади, то на машине по горным дорогам Северного Кавказа (у отца работа такая). Просыпаюсь от воя шакалов где-нибудь в Теберде, а утром встречаем восход солнца у подножия Эльбруса. Днем купаемся в нарзанном источнике, рвем кизил на склоне горы, и снова покачивается горизонт: я в седле, и сильная рука поддерживает меня сзади, и сладкий запах бурки и свежей травы и чего-то горького — а, это жгут костры с туманом пополам, — уже вечер… И в полусне — слова, таинственные, волнующие: “Микоян-Шахар… Владикавказ... Темир Хан-Шура…” Кайсына Кулиева я не встретил на Южном фронте в 1942, когда его отправили на спецпоселение как сына “народа-изменника” в Киргизию, а меня, как сына врага народа, — в Казахстан. О его судьбе узнал позднее от Н.С.Тихонова, когда теплым вечером в его квартире в “доме на набережной” Николай Семенович читал мне свой отзыв о моей первой книге о Расуле Гамзатове, о “Путешествии в поэзию” Страны Гор. Прошли годы, и мы встретились — и навсегда стали друзьями… Родился Кулиев 1 ноября 1917 года в балкарском ауле Верхний Чегем, на границе Балкарии и Сванетии. Здесь издавна жили его предки. Отец — скотовод и охотник, дед по отцу — тоже. Аул матери был неподалеку. На зеленом склоне горы когда-то стоял аул Жуунгу. Теперь от этих аулов ничего не осталось, только пастухи еще разбивают тут свои стойбища. Мать Кайсына была второй женой Шувы Кулиева. В детстве, вспоминал поэт, многодетная семья (шесть сыновей и три дочери от двух браков) жила трудно, и Кайсын рано начал зарабатывать на хлеб. Кайсын почти не помнил отца. Отец со своим племянником Такушем ушел в партизаны, и оба погибли — один от тифа, другой под лавиной. Когда собственный сын его, Эльдар, через много лет попросил показать фотографию деда, Кайсын достал из стола фотографию осетинского классика Коста Хетагурова в черкеске и с кинжалом. Таким оба они представляли отца и деда. Два разных начала были в роду поэта. Кулиевы были горячи и воинственны, больше всего ценили мужские доблести, отвагу, терпение. Добрыми, справедливыми, сострадательными были все в роду у матери. В поэзии Кайсына Кулиева оба начала сошлись, чтобы не продолжать спор. Мужество его героя было справедливым, добро мужественным. Терпению учила жизнь. Первыми наставниками Кайсына были односельчане. Они учили его объезжать коней, косить сено на крутизне, пасти скот в любую погоду. Бывало, плакал маленький Кайсын в ночной пещере, когда гремела гроза и всполохи ее озаряли пропасти. Боялся не за себя, за доверенных ему овец. Зато оттуда же, из детства, взял он радость первого луча солнца, мягкой шерсти ягненка, тихого шелеста дождя по кукурузе, по крыше сакли, где у огня пела мать, краски заката и цветущего кизила, слепящую белизну вершины. Он любил петь, и на свадьбах тамада усаживал его рядом, просил запевать. Непостижимо прекрасной называл поэт народную лирику, каждый раз испытывал восторг, прикасаясь к мудрости и красоте песни. Стихи 1946—1965 годов похожи на подъем в гору: постепенное постижение сложных духовных коллизий. Как пианист пробует клавиши: звук еще робок и приблизителен. Традиция горского стиха с его пантеизмом и этическими законами, патриотическое самоутверждение, первые тревожные сигналы трагической под-основы бытия. Лирика 1966—1973 годов — перевал, с которого далеко и ясно виден горизонт творческого мира поэта. Ощущением выстраданности и спокойного величия веет от этих стихов. В полный голос звучит тема судьбы человеческой. Спокойная мудрость вершит высший суд над страстями. Связь времен воплощается в образах гармоничных и классически цельных. С перевала виден и пройденный путь, его тернии, его далекий исток — детство, далекая теперь страна сказочного неведения и распахнутого надеждам сердца. “Лунорогие быки” воспоминаний. “Свет матери”. Все, что оставлено позади… С перевала начинается спуск. “Вечерняя звезда” светит печальным светом. Стихи 1974—1984 годов — подведение итогов, человек готовится достойно проститься с миром — прекрасным, суровым, полным искушений — красотой в первую очередь. Стихи о последней любви, вспыхнувшей на закате жизни. Стих становится аскетически-строгим, образы предельно лаконичны. Вот тогда-то, в одном из писем уже из больницы Кайсын и попросил меня не просто прочитать свои новые стихи в подстрочнике, что делал и до этого не раз, а перевести. Конечно, я понимал, что сознательно аскетическая форма последних стихов Кулиева в случайных переводах случайных людей (увы, Наума Гребнева уже в живых не было, Наум Коржавин был далеко) никак не адекватна подлиннику. Но все решила встреча с поэтом: я прочитал “пробы” — он сказал, что это наиболее близкое ему прочтение, он просит меня не отказываться, перевести и остальные 8 стихотворений. В чем же оказалась эта лестная для меня близость? Видимо, в попытке максимального обнажения поэтики Кулиева — рискованно, а порою и предельно опасно “экономить” слова в стихе, в аскетизме формы, что в русском переложении представляет угрозу известной “прозаизации”, а то и пренебрежения к привычному для читательского слуха представлению о “поэтизме”. Я не побоялся сохранить отсутствие рифмы, где ее не было у Кайсына, не чурался и скупости языковой — одним словом, максимально приблизил “стих” к подстрочнику. Но не только формальные трудности стоят перед переводчиком Кулиева. В младописьменных литературах (а к ним относится и балкарская) до наших дней сохранилась живая связь образа с устойчивыми нормами изустной легенды, сказки, эпоса: Нетронутое дерево скорбит, Хоть люди губят дерево другое. (“Опять чинары скорбно шелестят…”) Это и взаимозависимость в тесном мире XX столетия, но это и древнейший отголосок пантеизма именно балкарского происхождения. Предки балкарцев, гунны, приносили животных в жертву дереву. О поклонении балкарцев дереву писал грузинский историк Вахушти в XVIII веке. Священные рощи существовали еще в начале 20-х годов. Слова “орешник” и “родить” — однокоренные в языке балкарцев. Орешник — символ плодородия, семейного благополучия. Кизил — женской любви, платан (чинар) — силы, могущества. Может быть, в каменистом краю именно дерево означало жизнь, обновляемую и продолжающуюся по весне? Рубить дерево — все равно что наносить раны человеку, звук топора в сознании читателя Кулиева ассоциировался с покушением на самое жизнь. Один из важнейших законов горского бытия — человек не обособляет себя от природы — он часть мира звезд, животных, растений. Основа бытия — в этой гармонии. Обращение в стихах Кулиева к горе, одинокому дереву, колыбельная тени дерева — это не “поэтический прием”, а продолжение жизни духа, прямое олицетворение природных стихий, древний “диалог” человека и природы. Сквозной образ в поэзии Кулиева — камень. Герой древнего эпоса о нартах, Сосрук, родился из камня. Горцев хоронили среди скал. Старики обычно сидят у той стены, которая примыкает к скале, это наиболее почетное место в сакле. Камнепад в стихах Кулиева нередко означает отторжение от устоев, потерю родины. В европейской поэзии камень — символ бесчувствия, черствого сердца. На Кавказе камень имеет душу. У горца плачущий камень — образ постоянный. Название знаменитой книги Кулиева — “Раненый камень” — не воспринимается на родине поэта как некий неожиданный, “смелый” образ. Но переводчиками особый круг ассоциаций, связанных с темой камня, учитывается не всегда. Поэтому в Балкарии не могут воспринять строку из Кулиева в русском переводе: “камень я нес наподобье креста”. Мало того, что балкарцы — не христиане, камень не может ассоциироваться с искупительной ношей. В “Завещании”, поэме Кулиева, начатой в ссылке и завершенной на родине, старик, герой поэмы, умирая вдалеке от родных мест, просит, чтобы дети его, вернувшись в горы, вырыли яму, наполнили ее камнями, поставили надгробие. Это будет символическая могила их отца. Похоронив многих близких и далеких ему людей, поэт и к самой смерти относится осторожнее. В стихотворении “Весны я не встречу однажды…” он не называет смерть. Он только говорит “нет” всему, что не жизнь. И потому так больно отзывается эта повесть о небытии: Не встречу я первого снега И с черной папахи своей Морозного белого меха Стряхнуть не смогу у дверей. Трудно сказать, чего здесь больше — горечи смерти или упоения жизнью, прелести видеть, осязать, вдыхать морозный воздух… Рядом со смертью всегда это чувственно завораживающее ощущение счастья жить: облитые льдом початки, которые мать вносит в дом, “елочки оконные из сказочных лесов”, “овечьей белой шерстью” инея облепленные провода, хрустальные ветви деревьев, которые, кажется, вот-вот зазвенят (“Иней”). Смерть Кулиев однажды назвал “вечным врагом” своим. Да, неизбежна смерть, но каждый раз, подняв мертвого птенца, вывалившегося из гнезда, чувствуешь, как захолонет сердце. Один из шедевров лирики Кулиева — стихотворение “Черный конь умирает на белом снегу”. Многократный повтор — черный конь на белом фоне — сопоставление жизни и смерти, губящей красоту. Время пощады не знает. Все бренно. Но каждая жизнь начинается и заканчивается словно бы впервые, начиная новый отсчет надежде. Любопытно сопоставить два знаковых образца советской поэзии — “Есть три эпохи у воспоминаний…” Ахматовой и “Воспоминанья — это дерева…” Кулиева. Если Ахматова констатирует трезвую горечь забвения как психологическое свойство человека, Кулиев, верный постоянной своей готовности к упрямому противостоянию энтропии, заставляет себя преодолевать и саму натуру человеческую: Осталась в том лесу моя родня, Осталась мать, и говорю я с нею. Все, что с годами дальше от меня, Мне с каждым годом видится яснее. И все же в том лесу с теченьем дней Стволов все меньше и все больше пней. Редеют дерева в лесу моем. Но чаще я туда бегу, чем прежде. Воспоминания под стать надежде, Мы с вами дня без них не проживем. (“Воспоминанья — это дерева…”. Пер. Н.Гребнева) Это свойство поэтической “дальнозоркости” балкарского поэта отвечает героической его позиции — преодолеть забвение, продолжить память рода. Быть может, здесь сказалось и чувство самосохранения малой нации, чутко реагирующей на угрозу ее существованию. …Помню, был поражен, слушая, как современный поэт далекой Черногории с гордостью перечислял многие поколения своих предков по именам. Что с того, что у простых горцев не было родословного древа! Они должны были сохранить память рода — хотя бы изустно. Новое в творческой практике Кулиева заключается в том, что память национальная все чаще перерастала в его лучших стихах в память общечеловеческой солидарности. Новое вообще дается трудно. Когда-то Александр Твардовский написал стихотворение “Новая земля”, в котором выразил убеждение в крепости человеческой привязанности к привычным формам жизни; для того чтобы непривычное стало органичным, потребуется, возможно, не одно поколение. Увы, Твардовский был прав! “Новое” не всегда было лучше старого, если не вырастало естественно, а навязывалось извне. Законы жизни — вот что оставалось в стороне. “Крестьянская” осторожность Твардовского оборачивалась здоровым общенародным подходом к историческому процессу, разумным, взвешенным приятием необходимых человеку перемен и неторопливым вглядыванием в сомнительные эксперименты. Кулиев близок в этом Твардовскому. Его герой говорит: “Бытует мудрость только в простоте,/ А простота — лишь мудрость и работа” (“Ум с мишурой враждуют с давних пор…”), ведь и мудрость, идущая от опыта, и работа, поставляющая уроки опыту, — от одного корня: личного взгляда на происходящее в мире вокруг себя. Истинно народные поэты, как Твардовский и Кулиев, учат достоинству личности, готовности обходиться без посредничества “оценивающих жизнь” и законы ее развития. Серьезность проблематики в стихах Кулиева сродни творческим поискам прозы конца ХХ века. Миф и атомная эра встретились в трагическом своем родстве. “Белый пароход”, “Пегий пес, бегущий краем моря” или “Плаха” Ч.Айтматова, “Прощание с Матерой” В.Распутина — свидетельство этого процесса. Героине Распутина кажется, что она стоит на острие большого клина, именуемого родом, и на ней одной вся ответственность за то, что люди творят на родной земле. Эта картина-видение очень близка Кулиеву, не раз призывавшему в свидетели своих усилий предков-горцев. В критические моменты балкарцы собирали у очага всех членов клана. Сегодня люди планеты впервые заговорили о роде человеческом, которому грозит гибель. Беспримерное упорство и терпение опять-таки не только признак характера поэта и его горской природы. На фоне идеи всеобщности спасения рода землян они, эти качества, воспринимаются как сила, выходящая за рамки легенд и сказок, уповающих на победу добра над злом: Кулиев стремится победить безбрежную ложь, море горя, зависть и кровь, боль всего человечества. Вот почему негромкая поэзия простых слов и привычных образов — гор, облаков, матери, хлеба, земли и неба — обладает для читателя скрытой энергией вечной тревоги и резонанса поэтического звука. Образы становятся просторными от “сверхзадачи”. Говорят, что стих Кулиева принципиально графичен, черно-белы его “листы”. Мне кажется это не точным. Лучше сказать — не двуцветен, а полюсен, контрастен, его стих. Это совсем другое. “Красная калина на снегу”; “зеленая и желтая трава”; “от гранита сероваты, желтоваты от песка”; “овечьи морды белые с печалью темных глаз”; “ишака чуть синие бахромки под губой”; “кровь багрит белоснежную скатерть”; “багрец заката на снегах вершин”; рассвет “обряжает” быкам “рога… из золота и серебра”; “искры на спине форели в прозрачном озере весной”; у него и ветер — то белый, то зеленый; небо “и синим станет и зеленым,/ Как мальчика счастливого глаза,/ Которому в реке по пояс солнце”; видит он “золото пшеницы в поле и подсолнечную желтизну”. Это натуральный цвет. Рыжие скалы. Зеленая трава. И даже метафорически цвет для него выражает натуральность явления — он цитирует Кязима Мечиева: “Цвет радости или горя всегда один”. …Воспоминание. Мы с Кайсыном — в Араратской долине. Он, раскинув руки, с белозубой улыбкой, полузакрыв глаза, читает стихи о Сарьяне. Он в восторге самозабвения. До этого шел спор о цвете. О натуральности цвета, о фильмах Антониони, о цвете неба под Струмицей в Югославии… А разве мог бы “двуцветный” художник восторгаться блоковским стихотворением “Сольвейг” — Кайсын любил в нем именно картину рассвета, который, говорил он, пробирается словно фазан с розовой шеей среди стволов северных сосен. В чечено-ингушской “старой песне”1 есть строки: “Там, где синюю птицу настигает мрак”. Синяя, видимо, — образ неба, света? Но мрак словно бы догоняет птицу дня и летит за днем именно потому, что день — птица. Такой, не очень частый в народной песне сложный перенос значений, весьма распространенный в современной поэзии (например, у Лорки, Маяковского, по-своему — у Пастернака), в лирике Кулиева волнующе связан с темой воспоминаний, снов, наплывов времени. В стихотворении “Лунорогие быки” образ детства (быки с рогами, похожими на серп месяца, луна меж рогами, когда смотришь на нее с земли или арбы, засыпая) перерастает в образ времени, неумолимый шаг лет… Где вы, лунорогие быки, Вы навек ушли какой тропою? Отражает звезды гладь реки, Как зрачки быков на водопое. Но с черным цветом тоже не все так просто. Не зная, к примеру, поэтики балкарской народной песни, нельзя понять подтекста “цветоконтрастного” образа в прекрасном стихотворении Кулиева о смерти черного коня на белом снегу. У балкарцев поэтизировалась именно черная масть животного, будь то овца, конь или корова. При сбивании масла пели: “А внутри тут масло от черной коровы…” Принося жертву, пели: “Черного барана оставляем на камне…” Тьма — символ зла, но черный цвет, напротив, символ плодородия земли, красоты человека (черная коса, черные глаза). И в стихотворении о матери, всегда носившей “черную шаль”, есть два эмоциональных уровня: с одной стороны, это вечная грусть матери, ее выделение из многоцветья вечно меняющейся природы, а с другой — символ человеческой красоты, постоянства, надежности материнского начала. Сознаемся: первое для русского человека превалирует — и в этом, увы, вряд ли преодолимое несовершенство любого перевода… …Когда хоронили Твардовского, Кайсын, рыдая, положил кисть руки на край гроба и долго не давал закрыть крышку. Ему было больно — крышка была тяжелой. На тыльной стороне руки долго оставался шрам. Но его душу отпустила боль, которая была невыносимей физической. Почему-то, переводя стихотворение “Одинокий голос в ущелье” с этим поразительным образом-криком: “Откликнись, брат! Не слышу, эй!..”, я вспомнил эту картину на Новодевичьем. …Одно из писем Кайсына начиналось и заканчивалось заботой: “Дожди, дожди, погибнет урожай…” Тема эта никак не обсуждалась нами. Это было как припев к песне. Припев грустный. Кайсын, казалось, говорил о стихах, а продолжал думать о жителях аула Чегема, где стояла отцовская сакля, где стоит теперь опустевший дом. Где ночь и день шуршит по крышам дождь, гниет сено, которое не успевают убирать… Уже много лет прожив после смерти Кайсына, я почему-то думаю о том письме...

Гость_Я )): Песни горцев КАЙСЫН КУЛИЕВ Горцы Кавказа всегда ценили слово. "Хорошее слово стоит скакуна",- говорят, сказано ими. Они не любят бросать слово на ветер. Оно дорого им, как хлеб и соль, что добывались в горах с большим трудом. Не зря лучший поэт балкарцев Кязим Мечиев писал: Хорошее слово с отвагою слито, Блестит, как дамасская сталь, Для нищих - богатство, для слабых - защита, Утешит, прогонит печаль. Хорошее слово - твой разум и голос, И солнце твое, и луга, Души твоей сказка, земли твоей колос, Огонь твоего очага. Хорошее слово - твой праздник и горе И горский тяжелый твой хлеб, И меч, и кольчуга, и воздух нагорий, Где ты возмужал и окреп. Хорошее слово с тобою смеется, С тобою грустит в трудный час, Мы жизнь покидаем,- оно остается И служит живым после нас. Мечиев был учеником народа и его безымянных поэтов. Он точно выразил отношение своих земляков к слову. Лучшие слова горцев остаются в их песнях, пословицах, сказках, легендах и нартском героическом эпосе - сокровищем и бесценным богатством всех народов, населяющих ущелья и долины Северного Кавказа. Наша изустная поэзия входит в мировую культуру как ее неотъемлемая часть. Человеческая радость и горе сходны повсюду независимо от различия облика родной земли и языков. Люди повсюду трудятся, борются, терпят поражения, страдают, болеют, стареют и умирают одинаково. Даже народы, не знавшие о существовании друг друга, рассказывали одни и те же сказки, повторяли пословицы одного и того же содержания. Крестьянин, пахавший свой клочок земли в Чегемском ущелье, проповедовал те же идеи добра и справедливости, что и пахарь, живший, скажем, где-нибудь у Средиземного моря. Кязим Мечиев, скитаясь по свету, писал, что радость и горе повсюду имеют один цвет. Горе везде пахнет пеплом, радость - плодами, согретыми солнцем и омытыми дождем. Я с детства знал балкарскую сказку. Много раз я слышал ее от старших, а потом рассказывал и сам. Когда же, став взрослым, я читал Гомерову "Одиссею", оказалось, что она и балкарская сказка - по сюжету - это почти одно и то же. В нашей сказке тоже есть и одноглазый циклоп, которого сказочник-горец назвал лесным человеком или лешим, есть пещера с овцами, костер и каленое железо, которым гость лишил лешего единственного глаза и спасся, надев баранью шкуру. А ведь балкарские крестьяне, наши сказочники и ашуги, и слыхом не слыхивали о Гомере и ничего о греках не знали... Правда, говорят, что греки когда-то жили в ущельях и долинах Северного Кавказа. Прометей был прикован по воле Зевса именно к кавказской скале. Должно быть, в Чегемской теснине. А что касается горцев, то, будучи соседями, они в течение многих столетий влияли друг на друга. А потому совершенно естественно, что фольклор их родствен. В наших песнях - мощь гор, белизна вечных снегов, взметнувшиеся к тучам скалы и обыкновенный плетень у дома, каменистые дороги и звенящий родник, мятежные реки ущелий и притихшие деревья, зеленая чинара и засохшая ольха, дождь над пашней и звезды над белыми хребтами, луна над ущельем и маленькие дворики аула. Безымянные поэты гор, конечно, специально не писали пейзажи - облик родной земли неназойливо и естественно входил в их песни. Радости и страдания людей, их любовь и горе, праздники, и похороны - все это окружает природа, принимая участие во всех событиях. В своих песнях горцы в час торжества или беды нередко обращаются к горе, скале, дереву, реке, дороге, звездам, призывая их в свидетели, ища у них помощи, считая их опорой, поддержкой, утешением. Влюбленный, глядя на горы, поет о возлюбленной, веря, что скалы понимают его и разделяют его чувства. Сраженный стрелой или пронзенный кинжалом герой, умирая, обнимает камень или траву, и последние его слова слышат они". … Жители гор каждый клочок земли ценили выше золота. Зарывая в нее своих смертных братьев-тружеников, героев, мастеров и безымянных поэтов, оставивших потомкам нестареющие песни и сказки, они верили, что родная земля бессмертна. Да, земля в горах ценилась больше золота. И как за ней ухаживали! Каждый метр, годный под пашню или огород, освобождали от множества камней, которые в любое время могли, срываясь со скал, вновь засыпать участок. Землю удобряли навозом, орошали, по склонам тянулись арыки, словно змеиные следы или брошенные арканы. Отцы наши мало спали и много работали. Жители кавказских гор пасли стада над безднами. Луга были не менее ценны, чем пашни. Горцы косили сено на такой высоте, над такими пропастями, что непривычному человеку это покажется невероятным. Все это требовало умения, большого терпения, смекалки, стойкости. Таким и воспитывали с детства человека в горах. Его не убаюкивали сладкими сказками, не обещали ему легкой жизни, не сулили рая на земле, а готовили к трудностям, которые необходимо преодолевать ради жизни. Ему внушали, что нет для человека ничего готового, что он сам должен научиться делать все необходимое для существования. Горский мальчик в 8-10 лет уже был работником - помощником родителей. Это я помню и по своему детству. Еще мальчиком я запомнил поговорку моих земляков - чегемских крестьян: "Теленок бедняка несет службу вола". Жизнь требовала от жителей гор мужества и трудолюбия, твердости и прозорливости. Они высоко ценили эти человеческие качества и упорно прививали их своим детям. Так складывался характер горца. Горец мог быть пахарем, пастухом, каменотесом и воином одновременно. Горцами давно сказано: "Какова земля - такова и трава". И песни их всегда были похожи на их родную землю - высокую, прекрасную, но скупую и трудную. Но горцы ее обожали, на ней они качали колыбели своих детей и слагали песни. Все было связано с ней: первый шаг и последний шаг, жизнь и смерть. Они умели не только пахать землю, но и отдавать за нее жизнь. Жители гор, как известно, замечательные скотоводы. На мягкие травы пастбищ ложились тени от влажных облаков и орлиных крыл. Но известное всем горское трудолюбие проявило себя не только в скотоводстве и хлебопашестве. Крестьяне на воловьих арбах, на мулах и осликах через теснины провозили саженцы и разбивали сады в солнечных долинах и на горных склонах. Нас до сих пор удивляет такое упорство наших отцов. Они пробивали дороги по отвесным скалам, одолевая их вековой гранит. Сады, о которых идет речь, имелись и имеются, в частности, в Черекском ущелье Балкарии, там почти сто лет назад была проведена дорога по отвесной скале - явление уникальное даже для Кавказа. Горцы жили так, будто трудности были придуманы жизнью для них специально. Они, похожие на свои горы и скалы, трудились, сражались за родные очаги, отстаивали свободу, выше всего ставя честь и достоинство, преодолевая трудности, закаляя характер, не отчаиваясь, веками накапливая мужество и мудрость. Наша земля всегда знала замечательных мастеров камня и дерева. Об их таланте и трудолюбии свидетельствуют те сакли, что стоят сотни лет, выдержав бури, снега и дожди столетий, а также старинные башни и склепы, для которых в далекие времена так искусно жгли известь, что до сих пор трудно понять, как это делалось. Работа безымянных мастеров выдержала разрушительную силу времени. Башни в горах стоят долгие века, пережив многие поколения, став свидетельством того, как прекрасны труд, талант, воображение и упорство мастеров всех времен и народов. Давно забылись имена горских каменотесов - творцов замечательных строений, но плоды их фантазии и ума остались с живущими. Человек творит, сознавая, что сделанное им переживет его. Открытое, найденное, сотворенное мастер оставляет тем, кто будет жить после него. Не боясь быть высокопарным, хочу сказать, что каждый труженик на земле является по-своему Прометеем, ибо повседневная жизнь его есть подвиг. Иные ученые, литературоведы и критики не любят, когда пишут о смерти. Можно подумать, что сами они бессмертны, избавлены от старости и человеческих страданий. Только плохие литераторы боятся касаться темы смерти. А вот безымянные поэты гор - пахари и наездники, пастухи и воины - не боялись. Когда-то наши крестьяне сказали: "Быть без песни - бездомным быть". Горцы не хотели быть бездомными. Они всегда слагали песни, пели их на свадьбах и во время обычного застолья, пели пастухи на пастбищах, путники в дороге, девушки за рукодельем. Не было дня, чтобы в горах не звучала песня. Думаю, что нет на свете народа, который бы не пел, иначе он был бы подобен глухонемому. Горцы любили и любят петь. В детстве я знал многих ашугов. Бывая с ними, я сам учился у них петь. Создания мастеров слова, безымянных поэтов и сказочников, оказались даже долговечнее дел мастеров камня. Если многие башни и склепы все же разрушены грозной силой времени и навсегда потеряны для нас, то песни, сказки и пословицы поныне живут в памяти народа, не потеряв свежести и силы. Слово оказалось прочнее камня! ...Настоящие народные песни гор были похожи на счастливых своей свободой птиц, ясным утром вылетающих в синий простор неба, парящих над белыми вершинами и зелеными долинами. Создателями этих песен были крестьяне - пахари и пастухи,- которым, возможно, не каждый день хватало ячменного хлеба, но совести хватало всегда. Они ставили ее и справедливость выше всего. Песни о судьбе трудящегося человека, о его чаяниях, мечтах и надеждах, борьбе за лучшую жизнь, о человеческой радости и горе составляют золотой фонд изустной поэзии горцев. …Тяжелые условия жизни, невыносимый гнет со стороны местных феодалов и царских чиновников, социальная несправедливость породили в горах Кавказа то явление, которое в народе называют абречеством. Не вынося унижений и издевательств, храбрые и сильные люди покидали свои очаги, уходили в леса, не видя и не находя другого пути борьбы со своими мучителями. Это были благородные мстители. Их не надо путать с обыкновенными разбойниками и грабителями. Абречество - явление социальное. Абреки были заступниками бедных и грозой богачей, князей и чиновников. Царские власти вели с абречеством беспощадную борьбу: кого удавалось поймать, посылали в Сибирь на каторгу. Самым известным абреком в горах был чеченец Зелимхан. Известен и карачаевец Канамат. О них горцы пели прекрасные песни, которые дошли и до нас. ... Абреки были людьми свободы, борцами за нее. Горцы Кавказа, у которых всеми способами старались отнять свободу, не могли не отдавать лучшие порывы души свободным и отважным рыцарям гор. Об этом поется в карачаево-балкарской "Песне о Канамате". Благородный и храбрый защитник бедных Канамат с несколькими товарищами семь лет находился в Черном, как сказано в песне, лесу, "ночью выл волком, а днем лаял собакой". Канамата с друзьями выдал властям один его старый знакомый, и все они были убиты в отчаянной схватке с отрядом, окружившим их. Песня о них трагична и мужественна. Ее поэтическую мощь едва ли можно передать в переводе на другой язык. Поэзия подлинной жизнью живет только на том языке, на котором она создается. А потому и песню о Канамате очень трудно перевести, каким бы замечательным поэтом, каким бы крупным мастером ни являлся переводчик. Запись "Песни о Канамате", по которой осуществлен перевод на русский язык, во многом не совпадает с тем замечательным вариантом, который запомнился мне с мальчишеских лет, когда мне посчастливилось слушать лучших народных певцов-сказителей, давно ушедших из жизни. Я не могу не процитировать то место, где один из товарищей Канамата Касбот рассказывает сон по дороге в аул, не ведая, что знакомый аульчанин предаст и погубит их. Вот их разговор в том виде, как его исполняли крупнейшие исполнители фольклора: - Ой, Канамат, я хотел бы рассказать Тебе один сон, Если ты не станешь меня ругать. - Расскажи, Касбот, расскажи, Зачем я стану тебя ругать? - Ой, Канамат, двор людей, куда мы идем, Был залит красной кровью, А сокол, похожий на тебя, Лежал мертвым в том дворе. Такой сон мне приснился этой ночью. - Ой, негодный Касбот, ты, кажется, струсил, Сновиденья - это отбросы сна, А тот, кто верит им,- негодный из людей! Если бы вдруг я Горе излил, Если бы на луг я Слезу обронил, Знаю, печаль моя землю сожгла бы И на равнине трава не росла бы. Если бы в песне Я горе излил, В реку бы если Слезу обронил, То от соленой слезы и от горя Сразу река превратилась бы в море. Там, где скитаюсь я, Нету еды, Там, где скрываюсь я, Нету воды. Я пробавляюсь дубовой листвою, Пью-напиваюсь росою скупою. Мы ведем речь, повторяю, о народных мстителях, о заступниках бедных и обездоленных. Мы имеем в виду тех, "кто на князей точил кинжал", как сказано в песне о Канамате. Справедливость, свобода, мужество и бесстрашие - вот что являлось религией настоящих абреков. Сила народных песен, их огромное значение заключается еще и в том, что в них отражены все стороны жизни народа, они остаются правдивейшим выражением человеческой души, всех ее переживаний. Горцам Кавказа в течение многих веков приходилось отстаивать свою землю, родные очаги и жизнь детей от посягательства бесчисленных захватчиков. Горский крестьянин всегда оставался воином, его в любой час мог призвать к бою огонь тревоги, зажженный на вершине горы. Были времена, когда в аулах могил оказывалось больше живых жителей. Свидетелями той суровой жизни, наряду с произведениями фольклора, остались крепости и башни в горах, так часто встречающиеся, а еще надгробья из горного камня у дорог. В старину героев хоронили там, где они погибали. Любопытна одна деталь. Мне не раз приходилось видеть два памятника у дороги, стоящие рядом. Один из них обычно был повыше другого, и на нем изображалась голова мужчины, а на другом памятнике головы не было. Люди знали, что рядом лежат мужчина с женщиной, муж с женой. Многие из таких надмогильных камней у дорог сохранились до наших дней. В Чегемской долине по пути в мое родное ущелье у дороги стоит одинокий высокий могильный камень - памятник герою, имя которого теперь забыто, потому что письмена стерлись от времени и прочесть их не могут даже такие знатоки, как старый поэт и специалист по горским памятникам Саид Шахмурза. Этот камень изрыт пулями разных эпох. Оказалось, что даже мертвому под землей нет покоя от войн. Герой погиб от стрелы или пули, бог весть когда и в каком из бесчисленных боев, происходивших в этой прекрасной долине, на которую с юга смотрят белые вершины гор. Однажды здесь, когда зеленая трава обступала этот камень, и над ним, как при жизни того, чей прах он сторожит, медленно проходили белые облака, и был виден весь могучий Кавказский хребет, "и горы на музыку были похожи", как сказал Симон Чиковани, пришло мне в голову название одной из моих книг - "Раненый камень". Я многим обязан камню. В горах он особый. Как ни странно, камень учил меня мыслить, учил сдержанности, оберегал, как и деревья, от многословья и болтливости в стихах, камнем гор порождены многие мои мысли. Теплый камень очага греет босые ноги ребенка, стены своего жилья горцы делают из камня, а также жернова водяных мельниц (ветряных у нас нет) и ограды. Косы, кинжалы, ножи точили на камне. И стреляли по врагам мои земляки, лежа за камнем, и отдыхали, сидя на камне, и раненые опирались на камень, и погибали люди часто от камня, сорвавшегося со скалы. Камень, наконец, становился надгробием жителя гор, сохраняя его имя на долгие годы. Камень сопровождал горца от рождения до смерти, он "общался" с ним каждый день. Поэтому так часто встречается камень в горской поэзии, как, скажем, березка в русской. Образ камня в поэзии горцев - явление совершенно естественное. Каждый поэт - известный или безымянный - беседовал с камнем, вверял ему свои горькие мысли, как бы учась у него стойкости и терпению. Поэты всегда знали, что камень - самый древний свидетель всего, что происходило на земле, что он облит потом и кровью отцов, что он видел их мужество, свадьбы, похороны, радость, слезы, торжества и беды. Поэтому камень постоянно присутствует в нашей поэзии, как живое существо, понимающее человека. Большое место в устной поэзии горцев занимает тема защиты родной земли и борьбы с ее врагами, тема мужества, самоотверженности и преданности родине. Мужество и стойкость мужчин вот та черта, которую горцы возвели в культ. На этих качествах держалась свобода родной земли. Без них невозможно было жить, когда жизнь была столь сурова. Для горцев трус являлся самым жалким существом на свете. Женщина гор самым ужасным в жизни считала быть матерью труса, это для нее было хуже смерти. Когда проклинали женщину, ей говорили: "Чтоб ты родила сына-труса!" Мужество и храбрость, честность и совестливость почитались повсюду, а в условиях горской жизни они были особенно необходимы. …Пасть или победить- было девизом горцев, оставалось законом их жизни в течение многих столетий. Горцы и после смерти хотели лежать в земле только под сенью любимых гор. Об этом тоже сложена не одна песня. Наши предтечи - безымянные поэты возвеличили родную землю, ее сынов, ее пахарей и защитников, ее мастеров и героев. Имена тех бескорыстных поэтов забыты. Они и не искали известности или славы. Они оставили потомкам нестареющие песни, полные ума, таланта, фантазии и благородства. Сказанное о воинственности горцев, о культе мужества и смелости, который прививался жителю гор с самого детства, вовсе не означает, что у наших народов не были в почете доброта и человечность. Нет, эти вечно живые свойства человеческой души, без которых человек не был бы человеком, очень ценились в горах, как и повсюду, где живут люди. Горца с малых лет учили быть храбрым и даже беспощадным там, где это необходимо, и быть добрым и человечным, где это возможно. Без человечности нет и мужества, без доброты не бывает и стойкости, подвиги совершаются только во имя благородных целей, ради человечности и справедливости. Между справедливым и несправедливым горские крестьяне проводили четкую границу. Они хорошо знали, что жестокость не имеет ничего общего с мужеством, ибо герой благороден всегда. Во всем мире известно горское гостеприимство. Для гостя в доме постоянно держалась постель, давалась лучшая еда, чаще всего резали барана в его честь, даже выделялась для гостей комната, которая называлась кунацкой. В горах существует проклятие: "Пусть твой дом будет тем домом, куда не приходят гости". Житель гор принимал даже кровника - своего злейшего врага, если он приходил к нему как гость, и не только сам не трогал, но и никому не давал его обидеть, пока тот находился в его доме и был гостем. Суровая жизнь, вынуждавшая людей порой идти на жестокость, рождала и прекрасные обычаи, неписаные законы, которые защищали людей, спасали им жизнь. Вот один из них. Если горец гнался за своим врагом, чтобы его убить, а тот успевал добежать до матери своего преследователя и прижимался лицом к ее груди, то враги становились братьями, приходил конец вражде, а родители каждого из них могли спать спокойно, не боясь, что их сын будет заколот кинжалом за любым поворотом каменистой дороги. Все это не сказка, не выдумка. Так было в жизни. Матери-горянки над колыбелями детей пели такие же нежные песни, полные забот и тревоги, как матери на свете. В горах юноши девушкам говорили такие же слова любви, пахнущие цветами и плодами, чистые и горячие, как и все юноши на земле. У любви, как и ненависти, один цвет и язык повсюду. А потому думать что горцы Кавказа в прошлом были более жестокими, чем жить в других краев, не только неверно, но и противоестественно. Они были людьми, как и все живущие в мире, в них было и хорошее и дурное, как и у всех людей. Когда вдова оставалась с маленькими детьми, ей помогал весь аул: одни снабжали ее зерном, другие - картофелем, третьи - мясом, четвертые - дровами. Если, скажем, потоком на горном пастбище уносило чей-нибудь скот, то попавшему в беду помогали всем селением. Если сгорел чей-нибудь дом, аульчане строили ему новый. Когда женился молодой человек, ему также оказывали большую помощь. Уважение к старшим, внимательное отношение к старикам и детям было обычным явлением в горах, неписаным законом. Конный, догнав в дороге старшего, идущего пешком, слезал с коня, уступал его старшему, а сам шел пешком. Все это кажется мне замечательным и говорит о высокой этике горцев Кавказа, об их уважении к человеку: а ведь писалось в иных книгах о постоянном желании горца убить человека, о том, что жители гор каждую минуту хватаются за кинжалы, размахивают ими, орут, суетятся, не слушают друг друга. Создатели подобных "художеств", видимо, стремились подчеркнуть темперамент горцев. Так делают в плохих спектаклях плохие актеры. Моим землякам нельзя отказать в темпераменте, но он у них совсем другой и по-другому проявляется. Я хорошо знаю, что в горах человека с малых лет учат сдержанности. Она очень ценится у нас. Даже есть поговорка: "Сдержанность - чистое золото". Горцы не любят суетливых. Самой часто встречающейся надписью на саблях и кинжалах была: "Без нужды не вынимай!" В горах за оружие хватались только в крайнем случае. Убийца был обречен на проклятие и презрение. Жители гор относились к оружию очень осторожно - они знали, что шутки с ним плохи. Я не встречал ни в жизни, ни в нашем фольклоре, чтобы хвалили человека за ничем не оправданное убийство. Нет, в горах Кавказа знали цену жизни и не шутили с ней. Я не говорю, что не было исключений и не происходили жестокие, ничем не оправданные убийства. Конечно, они были у нас, как и везде, но я веду речь о народном отношении к человеческой жизни и к убийству. У наших народов существовала, как известно, кровная месть: одно убийство вызывало другое. Зло повсюду родит только зло: проклятая цепь, которую трудно разорвать. Вопрос о кровной мести у горцев Кавказа недостаточно изучен, хотя о нем много говорили, много писали. Но причины ее возникновения, как мне кажется, серьезно не вскрыты. Мы знаем, что ничто на свете так просто не возникает. Горцы, знавшие цену человеческой жизни, все же считали, что за отнятую жизнь надо отвечать жизнью, за кровь платить кровью. Этот древний закон кавказские горцы считали справедливым. Жители Кавказских гор знали цену уму, высоко ставили человеческий разум. Этому их учил накопленный веками опыт. Лучшие поэты Кавказа учились у народа и безымянных создателей изустной поэзии сдержанности и внутреннему темпераменту. …Столетиями народы гор создавали свои песни, среди которых встречаются произведения самого разного характера- героические поэмы о древних богатырях - нартах,- где есть и Прометеев мотив похищения огня для людей, эпические песни о подвигах и мужестве героев, об их жизни и гибели в боях. В горской устной поэзии большое место занимают лирика, охотничьи, бытовые, трудовые, шуточные и колыбельные песни, причитания над погибшими и умершими. Народной поэзии горцев присуще большое жанровое разнообразие. Многие старинные песни горских народов не имеют рифмы или в них присутствует случайная рифма. Существует понятие "старые и новые песни". Думаю, что к последним относятся произведения, лирические по преимуществу, созданные с начала двадцатого столетия. В них уже есть рифма и обычно рифмуются только четкие строки в строфе. Так обстоит дело, в частности, с карачаево-балкарскими "новыми" песнями. Многие из старинных песен гор говорят о тяжелой жизни крестьян, об их бесправном положении и нужде. В карачаево-балкарской песне о старике Атабии сказано: Что ни день :- забивают Абаевы скот. Жарят-варят и ждут именитых господ. Что ни день, что ни ночь - пир горою идет, Пьют-гуляют богатые гости, Атабию бросают лишь кости. Стар бедняк Атабий, кости не разгрызет. Бедняк Атабий находился в таком унизительном положении, что ему, как собаке, бросали обглоданные кости. Он был доведен до такого озлобления, что убил сына своего угнетателя - самый отчаянный шаг, на какой только мог решиться крепостной крестьянин. Он стал убийцей, не желая этого, на такое решение толкнула его невыносимая жизнь. Я хорошо помню эту песню, ее пели чегемские пастухи в мои мальчишеские годы. Народ не считал старика Атабия убийцей, его месть крестьяне принимали как справедливое возмездие. Вопрос этот далеко не праздный. Горские крестьяне считали, что оскорбленный человек имеет право на месть. А это означало: не оскорбляй, не угнетай, не унижай человека, иначе придет возмездие! Подобное воззрение противоположно христианской морали, непротивлению злу насилием, хотя христиане убивали себе подобных не меньше, чем люди других верований. Правда, у горцев тоже существует присловье: "Кровь не смывай кровью!" Но ведь люди живут не по изречениям. В народных песнях со всей обнаженной правдивостью выражена жизнь, полная противоречий, трагедий, бед и надежд трудящихся людей. Вот еще одно свидетельство бедственного положения горских крестьян, которых одинаково жадно обирали свои богатеи и царские власти. ...Народ, выражая свое горе и боль, страдания и беды, нужду и гнет, оплакивая павших и умерших, никогда не отрицает жизнь, не считает ее бессмысленной и ненужной. Для этого он слишком мудр, мужествен и стоек. Народ возвеличивает своих героев и защитников, прославляет храбрость и трудолюбие. Это характерно вообще для народной поэзии, на каком бы языке она ни создавалась. Делать свое дело - пахать землю, пасти скот, возводить жилье, растить детей, защищать от врагов свой очаг, жить, как бы трудно ни приходилось, жить, преодолевая любое горе, любую беду,- вот задача и долг человека, по мнению лучшего на земле поэта - народа. Об этом же и большинство народных сказок. Трудиться и жить - основа философии горских крестьян, сложивших в родных горах наши лучшие песни. Они были слиты с горами, колосьями, водой, травой, деревьями, камнем, снегом, дождем, солнечным и лунным светом, огнем, горевшим в очагах - всем сущим на земле, всем, что было дорого. У горцев, всеми корнями крепко связанными с землей, и песни рождались, похожие на них самих. Несуетливо жили наши крестьяне, пахали землю, собирали урожай, тесали камень, слагали песни, глядя на дождь и снегопад, на звезды и облака, беседуя с деревьями и скалами, любя родную землю и веря в ее бессмертие, как и в вечность солнца, неба, звезд и облаков. Эта вера оберегала их от отчаяния, помогала переносить нужду и тяготы. Народ никогда не был пессимистом. В этом могучая его сила и сила созданной им поэзии - песен, сказок, пословиц, шуток. ...С детства помню, что даже на свадьбах пелись не только свадебные, застольные, любовные, шуточные, но и песни о героях и подвигах. Они там не были лишними, считались необходимыми. Это было традицией, воспитывающей в молодых людях любовь к Родине и подвигам, прививающей мужество и чувство собственного достоинства. …Труд как основа жизни изображен и воспет безымянными поэтами гор в полную меру. Чем земля скупее, тем больше труда она требует от человека. Жителям гор приходилось проливать много пота на своей каменистой земле, но они не проклинали ее и трудились день и ночь, добывая свой тяжелый хлеб. Они свои скудные клочки каждый день очищали от камней, поливали, и земля вознаграждала терпеливых тружеников. К трудовым песням примыкают бытовые и шуточные, между ними трудно провести четкую границу - так переплетены все эти мотивы. На долю людей часто выпадают всякие трудности, тяготы, беда и горе. Поддержкой для людей всегда были не только те произведения изустной поэзии, в которых воспеваются выносливость и стойкость, но бытовые и шуточные, которые всегда останутся замечательнейшим явлением народного творчества, народной фантазии и воображения. Крестьяне понимали, как прекрасен смех, спасающий людей от уныния,- ничем не заменимая поддержка в тяжкий час, избавляющая от горестного состояния души. В горах любили веселые шутки, прибаутки, загадки, игры. С любовью, с особой нежностью относились к шутникам, острословам и забавникам. На Востоке говорят, что один шутник, едущий на осле по улицам, для здоровья людей нужнее сотни врачевателей. Об угнетенном и бесправном положении горянки написано много, хотя, к сожалению, не всегда верно. Нет спора, в прошлом горская женщина знала и гнет и бесправие, но когда плохие литераторы пишут, что горянка день и ночь была занята только тем, что плакала, что горцы к своим женщинам относились по-зверски, согласиться с этим никак нельзя. Не надо оскорблять память мудрых пахарей, пастухов, дровосеков и ашугов! Хочется напомнить авторам подобных книг, что уважение к матери, например, всегда оставалось для жителя гор первой заповедью. Сыновья, даже став седобородыми мужчинами, чутко прислушивались к ее мнению, а ее опыт и мудрость ставили куда выше своего ума. Осмелюсь утверждать, что и к жене горец относился не хуже, чем жители других земель. Этим я вовсе не утверждаю, что среди обычаев горских народов, касающихся отношений между мужчиной и женщиной, так же не было несправедливых и негодных. Они были, но ныне отвергнуты самой жизнью. Бить женщину, например, у горцев считалось позором. По обычаям горцев женщины не занимались тяжелым мужским трудом - не косили сено, не пасли скот, не возили дрова - у них хватало других забот. Образ женщины в нашем фольклоре живет во всей своей сложности - с радостью и горем, любовью и болью, угнетением и сердечными порывами. Самое сердечное и нежное, что было в горянке, осталось в колыбельных песнях. Каждая мать пела колыбельную с любовью к ребенку и тревогой за него. На свете нет сердца более чуткого, чем материнское. Мать первой слышит и щелканье волчьих клыков в темноте ночи, и шуршание дождя в ветвях чинары на рассвете. Материнская люб ...

Гость_Я )): ... овь и материнская тревога за судьбу детей породили в горах замечательные колыбельные песни, в которых созревание колоса и свет звезды перед рассветом, когда мать поднималась и, босая, мягкими шагами проходила к колыбели, чтобы дать грудь проснувшемуся ребенку. Нет на свете песен человечней и прекрасней колыбельных. Таковы и горские колыбельные. В них -человечная и глубокая сущность жизни, которая не поддается объяснению и толкованию. Мне кажется, что истоком всей мировой лирики была колыбельная песня. Ее покоряющая сила неотразима, в ней - материнское сердце, которое вместило всю радость и все горе мира, всю нежность и все тревоги на земле. Мать качала колыбель, тихо напевая,- и в тот час, когда ее муж, отец ее ребенка, кормилец семьи, мирно спал глубоким сном, и в ту ночь, когда он уже лежал в той земле, которую пахал. Я люблю наши колыбельные с их непереводимым припевом "Ляу, ляу, ляу". Каждый раз, когда повторяют этот припев, я слышу голос моей матери, вижу, как желтеет подсолнух в нашем огороде перед домом в Чегеме, слышу, как шуршит дождь в ветвях зеленых чинар и звенит ручей. Я сижу, прикрыв глаза, повторяя колыбельную песню, и ко мне возвращается мир моего детства. Мать легкой походкой идет по двору, неся ведро воды или молока, молодая и стройная, без седин и морщин!.. Я завидую только тому поэту, который может написать настоящую колыбельную. …Общеизвестен интерес классиков русской литературы и ученых востоковедов к устному творчеству кавказских горцев. Отзвуки нашей народной поэзии встречаются в произведениях Пушкина и Лермонтова. Читателям хорошо известен лермонтовский "Беглец", написанный по мотивам горских преданий. Замечательно, что Лев Толстой заинтересовался песнями горцев, читал их в записях, публиковавшихся в Тифлисе - тогдашнем культурном центре Кавказа, и дал им очень высокую оценку. Да и в произведениях этого великого писателя ощущается знакомство с изустным творчеством горцев. Я имею в виду, в первую очередь, "Хаджи-Мурата" и "Казаков". Вот, например, в "Хаджи-Мурате" Толстой приводит прозаический перевод двух чечено-ингушских песен, соединив их в одну. Одна из песен особенно нравилась Хаджи-Мурату и поразила Бутлера своим торжественно-грустным напевом. Бутлер попросил переводчика пересказать ее содержание и записал ее. Песня относилась к кровомщению - тому самому, что было между Ханефи и Хаджи-Муратом. Песня была такая: "Высохнет земля на могиле моей - и забудешь ты меня, моя родная мать! Порастет кладбище могильной травой - заглушит трава твое горе, мой старый отец. Слезы высохнут на глазах сестры, улетит и горе из сердца ее. Но не забудешь ты, мой старший брат, пока не отомстишь моей смерти. Не забудешь ты меня, и второй мой брат, пока не ляжешь рядом со мной. Горяча ты, пуля, и несешь ты смерть. Но не ты ли была моей верной рабой? Земля черная, ты покроешь меня, но не я ли тебя конем топтал? Холодна ты, смерть, но я был твоим господином. Мое тело возьмет земля, мою душу примет небо". Хаджи-Мурат всегда слушал эту песню с закрытыми глазами, и когда она кончалась протяжной, замирающей нотой, всегда по-русски говорил: - Хорош песня, умный песня. Из этого отрывка нетрудно понять, что песня эта нравилась Льву Толстому так же, как и горцу Хаджи-Мурату. Величайшего писателя России удивили песни горцев, и он некоторые из них в буквальном переводе послал поэту Фету, на которого они также произвели большое впечатление. Замечательный русский поэт благодарил за них Толстого и перевел их. Две песни, пересказанные Толстым в "Хаджи-Мурате", поются народом и до сих пор. Само собой разумеется, чтобы вызвать такой интерес у Льва Толстого, песни горцев действительно должны были быть шедеврами. Этот факт вызывает у нас гордость и свидетельствует о том, какие художественные, поэтические возможности таились в народе. И вполне естественно, что еще в прошлом веке русские ученые-ориенталисты заинтересовались горским фольклором. Первым опубликовал на русском языке образцы горских песен П. К. Услар. Это было в середине прошлого века. В его записях, видимо, и читал Лев Толстой те песни, которые ему так понравились. Надо благодарить судьбу за то, что титан мировой литературы Лев Толстой встретился с песнями гор. …Человек, который никогда не пел или не поет, кажется мне несчастным. Недаром известный певец и сказитель из Чегемского ущелья Исмаил Эгтеев, помню, говорил: "Человек с песней - всадник, а без нее он - постоянно пеший". Горским народам, у которых, как известно, до Октябрьской революции не было печати и театра, песни и сказки заменяли книги и театр. Надо сказать, что ни один народ никогда не обходился без поэзии. Современная письменная поэзия горцев выросла из устной, в своем развитии опиралась на нее, как опиралась на русскую и мировую литературу. Даже самые крупные поэты гор учились у безымянных художников слова и продолжают учиться. Достаточно назвать имена таких мастеров, как Коста Хетагуров, Кязим Мечиев, Али Шогенцуков, Эффенди Капиев, Расул Гамзатов, Алии Кешоков. Каждый из них многим обязан устному слову своего народа. Эффенди Капиев писал: "Эту книгу песен дагестанских горцев я посвящаю скромным каменщикам - народным певцам моей родины". А Расул Гамзатов говорит: "Текут многочисленные реки и ручейки, то широкие, то узкие, то шумные, то спокойные. Различна их глубина, но все они берут начало из горных родников. Реки порой мутнеют, ручейки пересыхают, не дойдя до моря, но вечные и чистые воды горных родников не могут помутнеть. Сколько бы из них ни пили, они не иссякнут. Народные песни это горные родники, откуда берут начало ручейки и реки, сливающиеся в бурном море советской поэзии". И я, скромный ученик безымянных, но великих песнопевцев родных гор, счастлив повторять чародейные слова, которые с детских лет стали для меня благом и сокровищем, радостью и утешением. Я, знающий ныне Данте и Шекспира, Пушкина и Мицкевича, Руставели и Хафиза, склоняю голову перед силой таланта безымянных поэтов моей древней земли. С тех пор как родились эти песни, прошли столетия, освещенные грозами и окутанные туманами, но порывы и свет души народных песнопевцев дошли и до меня. Я как бы коснулся рукой святого колоса тех времен или благородной стали кинжала старинной работы. Безымянные поэты гор, песни которых удивляют нас своей художественной силой, красотой и чистотой, еще раз убеждают: как прекрасно хорошо сделанное дело, какое чудо талант! Из книги К. Кулиева "Поэт всегда с людьми". М.1986



полная версия страницы